Я могла, конечно, уехать назад, в хомматендство и бесправие, и опять ждать, но зачем возвращаться в хорошо знакомое прошлое? И наживка была проглочена — документы наши были в иммиграционном офисе, и я ждала приглашения на интервью. Зелёная карта-пропуск в рай, первая ступенька у подножия лестницы, которую венчает Мечта.
Нельзя быть наивной и доверчивой. Нельзя идеализировать людей — за недальновидность и благодушие приходится дорого платить. Но одинаково боюсь стать циничной, недоверчивой и злой. Где же золотая середина? Как не попадаться в расставленные ловушки? Бог мой, видел ты, видел — не хотела я быть стервой, расчётливой и хитрой. Не хотелось мне возненавидеть мужчин и встать под убогие знамёна феминисток. Есть же нормальные люди, ходят где-то, живут, радуются и печалятся, смотрят, как и я, на луну, пытаясь разгадать смысл мироздания и собственной жизни.
Есть любовь, среди моря пошлости и лжи, и я её найду! А пока я училась выживать, училась понимать других и себя, училась быть хитрой. У меня был враг — собственный муж.
Я теперь всегда притворяюсь. Говорят, что женщины — хорошие актрисы. Да, я училась быть актрисой — отвечать на поцелуи, когда хотелось разодрать когтями ненавистное лицо. Я устраивала хорошо продуманные скандалы, но чётко следила, чтобы не переборщить. Я умело пускала в ход слёзы — но не частила, чтобы он не привык к слезам, и они не стали его раздражать. Я поддерживала в нём иллюзию того, что он любим, и лестью и хитростью выцыганивала себе поблажки. Я ходила по краю, над пропастью, по перекинутой через неё тонкой дощечке. Одно неверное движение, слово, взгляд — и я лечу вниз, в бездомность, бесправие, безденежье.
Он меня сразу предупредил, что я должна его во всём слушаться. Конечно, я была согласна — да убоится жена мужа своего. Мне даже хотелось Слушаться, то есть снять с себя ответственность, спрятаться за чью-то спину. Но в это понятие входили абсурдные запреты — не заводить подруг, не разговаривать по телефону, писать одно в два месяца письмо в Россию, не разговаривать ни с кем из мужского пола, когда мы в гостях. Никуда не ходить без него, разве только в супермаркет, не общаться с его же родственниками в его отсутствие.
Мы подписали брачный контракт, из которого выходило, что всё его — это его. В случае развода я имею право только на носильные вещи, в случае его смерти- то же самое. Дом, машина и счёт в банке переходит к его дочери от первого брака, в ту пору девятилетней Джун, живущей с матерью во Флориде. У меня не было выбора — он сказал, что это формальность, он просто хочет подстраховаться на случай, если я — банальная искательница чужого кошелька, и что когда он убедится, что я бескорыстно люблю его, пункт на случай его смерти будет переписан — он мне завещает машину и счёт в банке.
Борьба велась нешуточная. Он давил, душил, связывал по рукам и ногам. Нужно было, не показывая, что жизнь с ним невыносима, отвоевать себе пространство. Начинала с мелочей.
Первое, за что я билась до полусмерти — это чтобы он не беспокоил меня, когда я запиралась в ванной. Это моё прайвеси, единственная возможность побыть одной. Ну и что, что долго. Может, у меня проблемы с желудком. А если не приму ванну, то буду плохо спать, и это отразится на моём мироощущении — не хочет же он видеть вечно унылую рожу? Стучать только в случае пожара.
Когда становилось невыносимо, я запиралась в холодном бело-розовом убежище. Сидя на унитазе, читала русскую газету, купленную днём возле супермаркета, в маленьком русском магазинчике. Газету я прятала — мне было запрещено их покупать. Прочитав, тоже прятала и потом выбрасывала.
Там же прочитывались письма от мамы. Ей я писала, что всё замечательно — я живу в большом доме, у нас красивая машина, зимой мы ездили на острова, я сыта, разодета и купаюсь, как сыр в масле. Мама плакала от счастья, благодарила Бога и ничего для себя не просила.
Меня раздражало, как он ел. Девушкам на вооружение — когда женщина любит мужчину, её умиляет всё, что он делает — как он умывается, ест или спит. Если её раздражает, как он ест, то дело неладно.
Ел он быстро и жадно, по-звериному. Широко открывал рот, глаза его при этом стекленели, откусывал огромный кусок и с шумом, чавканьем и придыханием жевал. По окончании еды в рот засовывалась зубочистка, извлекалась, осматривалась и с присвистом обсасывалась.
Однажды он поймал мой скользнувший и попытавшийся тут же спрятаться взгляд. Мы были в Нью-Йорке и ужинали в тихом, благочинном ресторане в Манхеттене, и мне было стыдно за то, как он ел, — соседи обращали на него внимание. Странно, что в ту первую нашу с ним встречу я совершенно не обратила внимания на это. А может, он и не ел, подпаивая и охмуряя меня?
Я спрятала взгляд, сохраняя на лице невозмутимость. Майкл встал, отбросил белую льняную салфетку, с грохотом отодвинул стул. Подбежавшему официанту сунул кредитку. Я посеменила за разгневанным мужем, и по дороге до машины не было произнесено ни слова. Он рванул с места, и только тогда раскричался. Уже не помню, какие были претензии. Что-то вроде того, что если он мне противен, я могу уматывать. Сейчас я понимаю, что несчастный коротышка был не уверен в себе и нуждался в любви, и требовал доказательства любви любым способом, не осознавая, что сам же её и убивает. Но тогда я испугалась его гнева и обиделась — зачем он кричит? Вначале я пыталась отшутиться, успокоить его. Потом замолчала, затем стала огрызаться. Гнев же его набирал силу. Это было как лавина, которую невозможно остановить, камнепад, водопад упрёков и обвинений. Голос его, громкий, басовитый, с визгливыми нотами, заполнил собой салон, пульсировал в моём мозгу, разрывая череп.
Молчание, отшучивание, разговор по душам не принесли никаких плодов. Муж орал громче и громче. Я плакала, сжавшись на сиденье. Он орал. И чтобы голова моя не лопнула, я открыла дверцу машины и попыталась выпрыгнуть на полном ходу. Мне было уже всё равно, лишь бы прекратился этот крик, лишь бы глотнуть свежего воздуха. Как он успел ухватить меня за рукав, как он успел затормозить на скоростном ночном шоссе, загадка. Но я всё-таки выскочила из машины.
Так случилась моя первая настоящая истерика. Я отбивалась от этого жестокого человека, перелезала через ограду и рвалась в лес, вырывалась и кусалась, била его по щекам, молотила ногами, бросалась на землю и на животе пыталась уползти. Он испугался, просил прощения, ловил меня и, наконец, затолкал, обессиленную, в порванных колготках и платье, с разбитыми в кровь коленями и локтями на заднее сиденье.
Дней пять я лежала в постели, с опухшим, как подушка, лицом, с разбитыми губами и сквозь щёлочки заплывших глаз равнодушно смотрела в окно на равнодушные деревья. Он входил на цыпочках, гладил мою руку, приносил на подносе вкусности и дорогое вино, подолгу говорил, что любит меня и просит не бросать его, что он сам знает, какая он сволочь и эгоист, но мучается от этого, что учится владеть собой, учится быть добрее, и я должна ему помочь.
Я помогала. Иногда прощала и соглашалась с ним, иногда запиралась в упорном несогласии. Он бесился, его раздражала моя кислая морда, но я была непреклонна и говорила ему:
— Ты требуешь подчинения? Хорошо, я подчиняюсь потому, что не хочу скандалов в семье, не хочу тебя терять, но я не могу быть счастливой при таких запретах и ограничениях. Тебе что важнее — чтобы тебя беспрекословно слушались или видеть меня весёлой и довольной? То и то вместе не получается, потому что ты несправедлив ко мне, не доверяешь, а твои подозрения меня оскорбляют.
Он отвечал, что лучше знает жизнь, и если семья закрыта и в неё ничего не попадает извне, то не бывает ни искусов, ни соблазнов и больше шансов сохранить семью.
Я не соглашалась.
— Такая семья становится похожа на тюрьму, а из тюрьмы рано или поздно бегут. Не лучше ли доверять друг другу, разнообразить свою жизнь общением с друзьями, путешествиями?
Он отвечал:
— Нет! Я не хочу, чтобы ты ходила куда-нибудь без меня, даже к подружке! Ведь ты можешь кого-нибудь встретить.
— А ты будь лучше всех, и любой встреченный распрекрасный мужчина оставит меня равнодушной, если я счастлива с тобой. А когда ты такой придирчивый, злобный, подозрительный, то я захочу встретить другого.