Картина была дипломной работой молодого горьковского художника (возможно, не одного) и воистину поражала воображение своим размахом. Я больше чем уверен, что во времена Кузьмы Минина в Нижнем не было столько народа, сколько было изображено на картине в фойе. Кроме того, доподлинно было известно, что для картины позировали знакомые, родственники, а то и просто случайные люди, так что в этой многофигурной композиции многие находили лица, себе нечужие. Можно даже сказать (в шутку, разумеется), что это величественное полотно являло собой живую перекличку времен, тогдашнего и нынешнего (не нынешнего нынешнего, а того) времени, когда всё чудесным образом связывается воедино и все узнают себя в других. Правильно сказал один еврейский писатель (не помню точно кто): “Наша жизнь – музей, где все портреты имеют фамильное сходство”. Или, как перефразировал бы его я, “где все портреты – изображение того же самого в разных лицах”.
В фойе, в перерывах между сеансами, выступала студентка Горьковской консерватории певица Изабелла Браво, подхалтуривавшая в свободное время со своим оркестром. Играли в основном попурри из песен советских композиторов. Однако это было не главное. Изабеллу Браво нельзя было назвать красавицей, но, однажды увидев, я уже не мог забыть ее. Почему? Не знаю, если честно… На ней было всегда одно и то же черное платье с блестками и прямоугольным вырезом, который, как я узнал позднее, назывался каре. Сама она была невысокого роста, хорошо сложена, и во время пения в ней пробуждалось что-то ускользающее, неповторимое, чем-то напоминающее американские фильмы, на которые мы будем ходить еще только лет через десять. В каком-то смысле Изабелла Браво была гостьей из будущего, хотя и тревожила воображение совершенно по-настоящему. Так что после Иры Скороходовой это была моя вторая “первая любовь”.
Скажу честно, что, слушая ее выступление перед фильмом, я очень часто опаздывал в зал и, теряя драгоценные минуты, смотрел, как она накидывает себе на плечи шаль, музыканты прячут инструменты в футляры и расходятся по своим делам. Вполне возможно, что она не обращала на меня внимания или не показывала виду. Вряд ли она могла заблуждаться относительно переживаний своего юного поклонника, ведь все самые тайные чувства (тайные во многом даже для меня самого) были написаны на моем лице такими же крупными буквами, как названия фильмов на афише. Единственное, о чем она не подозревала, так это о тех опасностях, которым я подвергался, чтобы лишний раз ее увидеть.
В первые послевоенные годы, о которых идет речь, мирная жизнь еще не вошла в привычку. Война чувствовалась повсюду: было полно калек, просивших милостыню и дравшихся насмерть между собой костылями за лучшее место. Кроме того, в это смутное время город кишмя кишел самым разным “преступным элементом”. Были урки – настоящие уголовники, мелкое приблатненное ворье, щипачи, карманники, срезающие сумки в транспортной толкотне. И просто шпана, ходившая стаями и считавшаяся самой опасной. Действовали они так: кто-нибудь толкал взрослого мужчину, и если тот ввязывался в объяснения (или даже не ввязывался), сразу же набегала откуда ни возьмись целая свора, и тогда прохожего в лучшем случае обирали до нитки. Но запросто могли и “покоцать”.
Когда начинало смеркаться, они выходили на охоту, собираясь рядом с Мытным рынком, Домом колхозника и парком Кулибина, называвшимся в шутку “Парк живых и мертвых” из-за старого кладбища, которое раньше было на этом месте. Было немало шпаны и у “Художественного”, поджидавшей зрителей с последнего сеанса. Но опасность была не только снаружи “киношки”, но и внутри: проникая неизвестным образом в зал, хулиганы ходили по рядам и собирали дань со зрителей. В основном подсаживались к одиноким женщинам, за которых некому было вступиться, и вообще к тем, кто сидел один. В случае чего вызывали из зала “поговорить”, и сразу же, как по команде, к выходу тянулась вся банда.
Такое однажды случилось и с Янкелем, которому страстно захотелось посмотреть (уже в самом конце школы) в очередной раз… какой-то фильм в “Художественном”.
Было еще не поздно, когда он засобирался, придумав себе какое-то дело у “родственницы”, жившей неподалеку. Но к ней Янкель, разумеется, даже не зашел, просто стукнул в окно, проходя мимо, и направился на Свердловку. Постепенно начинало смеркаться, была середина осени, октябрь, ветрено, и на тротуарах уже лежали кучи листвы. Когда Янкель оказался на улице Моисеенко, по которой обычно шли в “Художественный”, сердце его заколотилось от страха и предвкушения. Где-то впереди мелькали подозрительные личности, никак себя, впрочем, пока не проявлявшие. Янкель убыстрял шаг, пятна от фонарей мелькали под его ногами, складываясь в странные фигуры, мгновенно распадавшиеся и остававшиеся где-то за спиной. Он воображал, что под покровом ночи идет в тайное место на священнодействие. Освещенный неверными огнями “Художественный” манил к себе, представляясь одновременно и неприступной крепостью, и землей обетованной. Янкель нервничал: вдруг что-то не получится, сорвется в самый последний момент. Но его уже ждали в условленном месте. В неприступной крепости открылась маленькая лазейка.