Увлекшись разговором, не заметили, как подошли к вокзалу. И вот уже поезд снова мчит, теперь уже по побережью Лигурийского моря. Генуя осталась позади…
У Савонны поезд прополз по длинному, нависшему над песчаным берегом виадуку. Внизу копошились ребятишки, пассажиры бросали мелкие медные монеты, я ватага устремлялась туда, где они врезались в песок. Мгновение, и рука счастливою сорванца с триумфом вскидывалась кверху. Это напоминало крымскую детвору, которая отчаянно прыгала в море, чтобы выловить монеты, брошенные туда курортниками.
Сан-Ремо расположен в одном из красивейших уголков западной части итальянской Ривьеры, имеющей еще и другое название — Понетская Ривьера. Вся береговая полоса защищена от северных и восточных ветров грядой гор. Здешний прекрасный климат притягивает к себе, особенно зимой, множество людей со всех концов света. Удобные пути сообщения с соседними Монте-Карло и Ниццей убыстряют ритм жизни. Из всех курортов итальянской Ривьерды Сан-Ремо, пожалуй, самый красивый и благоустроенный.
Старая часть его очень живописна, со своеобразными строениями, узенькими ступеньками и улицами, аркадами, виноградниками, с красочной одеждой простого народа. На самом берегу, вокруг центральной улицы Витторио-Эмануэле, раскинулась новая часть города. Здесь городской сад (пальмы и эвкалипты), чудеснейший бульвар, вдоль бухты — корсо Имнератриче. Неподалеку от главной улицы картинная галерея. Рядом русский санаторий для тяжелобольных, открывшийся за год до Лесиного приезда.
Леся поселилась в отдельной комнатке в доме Садовских, который они снимают с прошлого года. Садовские живут внизу, а Леся на втором этаже, чему она несказанно рада: сразу за окном — море.
Семья эта — больные и обиженные судьбой люди — не отчаивалась и не убивалась постоянно по этому поводу. Муж был давно и безнадежно болен. Супруга его, внешне походившая на Лесю, — такая же беленькая, тоненькая и болезненная, — умела быть веселой и рассудительной, ей удавалось поддерживать в доме совсем не госпитальное настроение. Она была для Леси самым близким человеком.
На радость Лесе, в первую неделю ее пребывания в Сан-Ремо стояла чудесная, солнечная погода. После киевских осенних дождей и туманов то было истинное счастье.
О. Кобылянской. 1 января 1902 года. «Кто — то у самого моря. Кто-то решил потратить эту зиму на то, чтобы склеиться, поэтому очень старается и слушается врачей. Одно только худо, что, наверное, кто-то за эту зиму ничего не заработает — врачи запретили ему какую бы то ни было серьезную работу, приказали, чтобы кто-то не смел ничем утомляться, а кто-то вынужден признаться, что его статьи порядком-таки утомляли… Выходит, кто-то теперь только читать и делать пометки будет (может, какое-нибудь стихотворение сочинит, уж не без этого!), а как склеится, тогда напишет большую работу об итальянской литературе и тогда, может быть, больше и денег заслужит. Это, наверное, будет летом. Здесь изучать итальянскую литературу как раз очень удобно, так как книги и журналы всегда можно иметь даже бесплатно».
«ОЙ, Я ПОСТРЕЛЯНА, ПОРУБАНА СЛОВАМИ…»
Не случайно Леся не уставала твердить себе в Италии: необходимо как можно скорее «склеиться», вырваться из этой смертельной пропасти, куда толкает ее страшная болезнь, вырваться и физически и морально. Она чувствовала, что недавнее прошлое тащит ее назад, растравливает душу, лишает воли. В такие мгновения рука сама тянулась к перу, слова отчаяния предательски ложились на бумагу:
И только решительный поединок с этим отчаянием принесет спасение. Поединок. А может, наступает година, когда надо сознаться, что слово увяло, что уже не способно разить молнией? Нет, этого не может быть. Она слышит гром борьбы — там, впереди. Надо бороться:
Если же нет, если утихли навсегда,
Итак, муза, повелительница поэтического слова, — вот кто превыше всего. Без нее «жить нельзя». Только в нее верит, ею живет Леся. Это credo — высший критерий, и теперь она еще сильнее осознает, чувствует, что слово — единственное ее оружие:
Вот что в первую голову придавало ей силы, помогало выкарабкиваться из пропасти, побеждать «печаль, как море», вырываться из тисков болезни. Поэтесса не жалеет себя, она беспокоится лишь о том, чтобы не поблекла поэзия — «звезда в лазури», — и страшится одного — пережить ее, а это хуже смерти. И она обращается к своей музе:
Поставив слово — «звезду свою» — выше жизни, работы и даже любви, Леся Украинка победила и мрак ночи, покрывший все вокруг, и саму себя.
Не скоро залечились раны сердца, и еще не раз хотелось ей «уплыть по теченью Офелией, украшенной цветами». Но это уже не представляло опасности. Отныне она уже вырвалась, выплыла из «волн своей печали». И снова в родной стихии:
Прошло два месяца в Италии, а врачи все еще не разрешали заниматься серьезной работой, хоть и утверждали, что ничего опасного нет. Труднее всего удержаться, чтобы не писать стихи, ведь это «мгновенные импровизации, определенная форма приступов сумасшествия, за которые человек чаще всего поручиться не может».
Конечно, курортный режим вовсе не отвечал Лесиной натуре. С наступлением весны она почувствовала себя удовлетворительно и с нетерпением ждала того дня, когда верные слуги Гиппократа разрешат сесть за стол с бумагами, когда «подарят ей более свободную конституцию», чтобы наверстать упущенное.
Однако нет оснований считать, что первые несколько месяцев, прожитых Лесей в Италии, были полностью пожертвованы врачам. Отнюдь нет. Она без ограничений читала, писала рефераты и аннотации к произведениям мировой современной и древней литературы, в частности итальянской. В процессе такого изучения «надумала еще один маленький драматический этюд (наподобие «Мириам»)», который и был закончен через год («Вавилонский плен»). Подготовила реферат об украинской литературе в Галиции.
Одновременно завершала освоение итальянского языка. По этому поводу писала: «Читаю по-итальянски много, а разговариваю мало, — не с кем: в доме только один итальянец служит… Да и то говорить с ним пользы мало из-за его местного Лигурийского диалекта, о котором в Италии слава худая: за земные грехи на нем в аду заставляют говорить! Но с сегодняшнего дня начну разговаривать с учительницей-тосканкой, мы с нею учредили Conversationstunden[60] один день она со мной час будет говорить по-итальянски, а на второй — я с нею по-французски».
Будучи человеком скромным, сдержанным и не очень-то компанейским, Леся неохотно заводила новые знакомства, а с другой стороны, и не избегала встреч с людьми, которые представляли для нее интерес. В первые же дни после приезда в Сан-Ремо она познакомилась с итальянской писательницей Альбини Биззи, собиралась даже поселиться в ее доме. Однако потом изменила свое решение, так как Биззи насторожила ее: слишком уж настойчиво и бесцеремонно предлагала билеты на религиозные конференции, проводимые с целью сбора денег для какой-то ничем не примечательной церквушки.
Но от общения с писательницей Леся не отказалась. «В гости к ней буду ходить, — писала она матери, — у нее довольно интересно и приятно. Показывала она мне портрет Ады Негри, — интересное лицо и большие черные глаза, но лицо совсем не такое, как я себе представляла, — круглее и проще».
Сестре Ольге. 5 марта 1902 года. «Я теперь отчаянно говорю по-итальянски, и если бы не проклятая consequenza dei tempi[61] этих разных passato и trapassato,[62] то говорила б как тосканка. Даже привыкла уже мужчин называть в глаза «она», как того требует итальянская этика. Мне все больше и больше нравятся итальянцы, вовсе не разочаровалась в них… Конечно, если иметь дело только с гостиничными завсегдатаями, гидами, антикварами и т. п., то можно разочароваться в любом народе. А так как я сейчас вижу и буржуа, и интеллигентов, и слуг, и рабочих в обычных обстоятельствах, они мне нравятся: с каким-то врожденным тактом и приветливые, и веселые, славные люди…
Множество здесь англичан, но мне они с первого взгляда пе нравятся… высокомерные, а женщины — ужас некрасивые…»
Близилось лето, а вместе с ним и время возвращения на родину. Врачи советовали еще одну-две зимы провести на юге. А лето и полтавское не повредит. Итак, Леся собиралась в дальний путь.
STA, VIATOR![63] НЕАПОЛИТАНСКИЙ ЗАЛИВ. ПОМПЕИ
С согласия родителей перед отъездом на Украину Леся посетила Швейцарию, чтобы получить там консультацию у врачей: в Берне у профессора Салли; в Цюрихе у знаменитого Эйхгорна. Швейцарские светила весьма оптимистично высказались о Лесином здоровье: недалек тот час, когда она окончательно вылечится, — катаральный процесс закрылся, в легких остались только некоторые следы. Разрешили работать: шесть часов исключительно днем, вечером что-нибудь легкое читать.
За несколько дней до возвращения на родину Леся имела точное расписание своей поездки. Как и предусматривалось, 4 июня трехпалубный пароход «Энтелла» уже бороздил волны Тирренского моря. Леся часами смотрела в бескрайнюю морскую даль. Она любила море, которое не мешало ей думать и на фоне которого воображение рисовало самые фантастические картины.
Минуя Тосканский архипелаг, «Энтелла» проплыла вблизи острова с отвесными, рыжими, почти что красными берегами. Пассажиры — правда, их вообще было немного — перешли на правый борт, жадно всматриваясь в землю, видневшуюся за скалистым мысом. Остров Эльба! Именно здесь Наполеон вкусил горечь первого изгнания. Отсюда смотрел он на свою родную Корсику, едва заметную далеко-далеко на западе. Вспомнились пушкинские строки:
На рассвете 6 июня пароход причалил в порту Неаполя. Леся сгорала от нетерпения: скорее к Везувию — живому, огнедышащему, знаменитому вулкану. Однако туман над Неаполем и его окрестностями лишил возможности полюбоваться желанным зрелищем — видны были только далекие слабые вспышки огня.
В Неаполе пароход простоял около десяти часов, и Леся смогла ознакомиться с городом. Несомненно, он произвел на нее, как и на многих, кто здесь побывал, незабываемое впечатление.
Леся Украинка не посетила ни Везувия, ни острова Капри, ни другие живописные места. Она все внимание и время отдала тому уголку, который говорил о прошлом, о memento mori.[64]
«На Везувий и Капри не стоило, говорили мне, ехать в такой не слишком яркий день. Я много времени потратила на руины Помпеи, однако не сожалею, потому что, как мне кажется, это — вещь единственная в мире и невероятно интересная».
Помпеи — давнишняя Лесина мечта, ведь это единственный в мире город-музей, в котором экспонируется сама жизнь, существовавшая десятки веков назад. Вместе с большой группой путешественников Леся рано утром поехала железной дорогой. В вагоне все экскурсанты развернули карты, путеводители, чтобы предварительно ознакомиться с историей древнего города. Но вот проплывают окрестности Неаполя, и все прильнули к окнам, их не могла не привлечь панорама сказочных пейзажей. Курганы вулканических пород, под которыми захоронен античный Геркуланум. Маленький, словно игрушечный, фуникулер с туристами, карабкающийся по крутой дороге почти к самому конусу Везувия. В зелени парков и садов утонули Торре-дель-Греко, Торре-Аннунциата, выросшие на кладбище похороненных городов. Через несколько минут после поворота влево поезд остановился на станции Помпеи.
Рассеявшись на небольшие группки, толпа направилась к мертвому городу. Дорога извивалась между невысокими холмами, сплошь покрытыми виноградниками и прочей растительностью. Под этими холмами свыше восемнадцати веков назад был город, славившийся некогда кипучей жизнью, богатством, красотой, прекрасным искусством. За многие годы на поверхности низверженных пород образовался толстый слой плодородной почвы, на которой ныне буйствует зелень. Трудно представить силу тех потоков лавы, если под ними бесследно исчезли целые города и даже море отступило от тогдашнего берега на несколько километров.
В наши дни Помпеи раскопаны полностью — прямоугольные кварталы, узкие улицы с тротуарами, вымощенными каменными глыбами. Когда же там побывала Леся, еще треть города находилась под землей.
Купив за две лиры билет, Леся вместе с другими экскурсантами миновала городские ворота. Сразу же гид показал им небольшое строение — музей, в котором выставлены главным образом окаменелые трупы погибших помпеян. Ужасное зрелище, страшные позы людей в агонии. Леся остановилась у витрины с копиями двух драгоценных исторических писем Плиния Младшего, своими глазами видевшего гибель Помпеи.
Изучая древнюю историю, Леся, несомненно, была знакома с этим документом, однако здесь, на месте катастрофы, это письмо двухтысячелетней давности воспринималось по-иному — обостреннее и отчетливее. Леся читала эти документы, и ей казалось, что все захороненное под этими камнями начинает оживать, она ступала на плиты мостовой осторожнее: «Sta, viator! Herois sepulerum…».[65] Перед нею был не мертвый, а живой, шумный, красочный город. Она ощущает его неспокойный, бурный ритм. Зрительное воображение поднимает из руин храмы, базилики, статуи, обелиски… Помпеи встают перед ее взором во всем своем величии и красоте.
Вот руины базилики на виа Марина — 28 ионических колонн образовали перистиль (внутренний дворик). На противоположном конце улицы один из крупнейших в Помпеях храм Венеры, окруженный портиком со многими уцелевшими колоннами. Прямо против храма Венеры руины роскошной базилики Евмахии. Эта базилика была создана очаровательной жрицей, гордостью Помпеи — Евмахией. Статуя этой служительницы олимпийских богов поражала художественным совершенством, а лицо неописуемой красотой. Если и в самом деле она была такой прекрасной, то нет ничего удивительного в том, что помпеяне молились не на Венеру и Юнону, а на нее.
Сказочный античный мир! Нелегко понять формы и сущность его жизни. Разве не поразительно то, что все эти жрицы, да и просто женщины играли огромную роль в государстве, пользовались уважением. Наверное, в античном мире «женский вопрос» разрешался проще, чем во времена Леси, когда мир трубил о своей цивилизации, а женщин не принимали в университеты и не допускали к участию в государственных делах. Не случайно писатель Даниил Мордовцев написал в своих путевых заметках после осмотра Помпеи:
«А вот и следы «женских курсов» в Помпее. Под колоннами изображена публичная школа, и девушка, помпейская «курсистка», а может быть, «медичка» подносит учителю свои тетрадки, то есть дощечки, tabulae… Это в Помпее, за 2000 лет… А у нас закрыли женские медицинские курсы. Срам! — перед Помпеей стыдно… Посмотрите на эти изображения помпейской жизни: все они, и помпейцы и помпеянки, почти голенькими ходят, и профессора голенькие. А у них уж и женские курсы, и все такое… А мы… мы ходим в панталонах и в юбках, а женских курсов у нас нет».
Осмотрев все самое интересное на этой площади, зашли в храм Фортуны, построенный Марком Туллием, предком прославленного оратора Марка Туллия Цицерона. Здесь уцелели стены, лепные украшения, колонны и постаменты для статуй. Помпеи просто ошеломили Лесю богатством статуй, бронзовых скульптур. Боги, а их здесь была тьма, мифические создания, легендарные герои, природа, ее могущественные силы и стихии — все воплощалось в скульптуре.
Так, минуя одну руину за другой, пришли наконец к воротам Геркуланума. Отсюда устремилась за город дорога Гробов, по обе стороны которой стояли похоронные склепы и виллы богачей. Гид обратил внимание на виллу Цицерона, почти разрушенную и не совсем еще раскопанную. Над нею стеной зеленела пшеница, сильная и рослая, как камыш. Дальше находилась вилла Диомеда — самая большая из загородных и оригинальная по своему архитектурному замыслу: три яруса косогором сходили к морю. Со специальной площадки верхнего яруса, куда поднялась Леся, открывался вид на весь Неаполитанский залив с окружающими его урочищами. Всматриваясь в эту панораму, Леся старалась яснее представить исторические события, происходившие в местах, прославившихся именами Вергилия, Горация, Цицерона, Сенеки, Тацита, Тита Ливия, Плутарха.
Долго простояла она в задумчивости. Картины действительные сопоставлялись с картинами, нарисованными воображением еще ранней юности, когда впервые она узнала из книг о древних и далеких событиях… Там, на высоком берегу, в своей вилле, Юлий Цезарь готовился к грядущим баталиям, здесь неистовствовали Калигула и Нерон, вынуждая людские толпы отдавать им божественные почести, льстиво прославлять их отвратительнейшие поступки, возводить в их честь храмы, ставить дорогие статуи. Сами же они, простые люди, оставались без крова и куска хлеба…
«И все же в античном мире, — думалось Лесе, — больше величия и благородства. Не было там справедливости и равенства — верно, однако властвовали людьми большие страсти, в нем не было всеразьедающего мещанства и меньше было подлости, — и все разом в некоторой степени компенсирует недостатки той эпохи, заставляет снисходительнее отнестись к ее жестокости. А может, так только кажется. Может, нас вводит в заблуждение проецирование времени из настоящего в прошлое…»
Возвращаясь к железной дороге, Леся приобрела в туристической конторке альбом открыток с изображением выдающихся памятников и панорамы Помпеи. В вагоне вдруг ощутила смертельную усталость и голод.
Когда выходили из ресторана «Виторио», оставалось еще три часа до отплытия парохода. Усталость миновала. Захотелось еще побродить по городу. Недолго думая, отправилась на могилу Вергилия. У места вечного отдыха автора «Энеиды» Леся слушала гида, который больше рассказывал о побывавших здесь знаменитостях, чем о самом поэте. Запомнилась история Боккаччо, который здесь, у этой могилы, принес клятву забросить торговлю, в которой до тех пор преуспевал, и посвятить свою жизнь литературе.
Почему-то именно сейчас, когда люди разошлись и у могилы воцарилась тишина, когда она одна стояла перед этим скромным, овеянным тысячелетними легендами холмиком, Лесе приоткрылась тайна великого Вергилия: поэт — современник краха колоссальной Римской империи обратился к мифологии и легендам не случайно. Создавая римский вариант греческой «Илиады» и «Одиссеи», он наполнил героические подвиги троянца Энея новым содержанием — актуальным для своего времени. Величие гомеровского эпоса, бессмертие его образов и вечность идей помогли Вергилию глубже и ярче отразить современность, раскрыть ее трагедию.
Через два часа «Энтелла» проплыла мимо Сорренто. Он навеял воспоминание о похороненном здесь страстном борце за свободную объединенную Италию — поэте Торквато Тассо. Держа курс на Палермо, пароход огибал остров Капри, тот самый остров, на который через семь лет приедет лечиться другой украинский писатель — Лесин единомышленник и добрый знакомый Михаил Коцюбинский.
Знакомство с античным миром и сегодняшней жизнью народа, его освободительная борьба произвели на Лесю неизгладимое впечатление. В Италии она окончательно избавилась от порою закрадывавшихся в душу сомнений; хорошо ли то, что она так широко использует в своем творчестве древний мировой эпос? Не отрывает ли от реальной жизненной почвы это древнее «чужое»? Поймет ли народ ее мысли и чувства, выраженные таким образом?
Так было совсем недавно, а теперь она утвердилась в мнении, что эта «экзотика» — ее творческая стихия, которая поможет глубже отразить жгучие вопросы жизни и борьбы своего народа. Отныне «экзотика» вольется в творчество Леси Украинки могучим потоком. И не удивительно, что, покидая Неаполь, этот «кусок неба, упавший на землю», Леся сочинила отнюдь не идиллические стихи и совсем не о Неаполе, а о своей далекой родине:
Эти строки, как и подобные им, навеянные воспоминаниями о родном крае, неожиданным контрастом врываются в симфонию синего моря. Думы о родине не мешали видеть и понимать жизнь незнакомой страны и ее людей. Из Палермо она послала родственникам весьма любопытное, прежде всего для характеристики самого автора, письмо:
«Дорогие мои! Уже пятый день как я в пути… Теперь я в Сицилии… Почему-то не подозревала раньше, что в этой «стране бандитов и вендетты» такие большие города. Между тем сицилийцы (те самые «бандиты») оказались более учтивыми и приветливыми, чем неаполитанцы. В Неаполе так пристают, хватают за одежду, упрашивают купить какой-нибудь пустяк, что единственный способ отвязаться от них — бежать прочь, куда глаза глядят, размахивать руками и кричать: «Нет, нет, оставьте меня в покое!!!» В Палермо совсем по-другому: люди необычайно внимательны и предупредительны. Спросишь их дорогу — сами проводят до того места, куда надо, и при этом ведут себя скромно и не лезут с расспросами и предложениями. Здесь и язык понимаю, а в Неаполе — почти ничего, — таков там диалект. Компания моряков на нашем пароходе — все из Палермо, я уже со всеми познакомилась, так как мы обедаем за табльдотом, все вместе, пассажиры и пароходный персонал».
За семнадцать дней морского путешествия и поездку в Швейцарию Леся насмотрелась, как сама говорила, всяких чудес. Видела заснеженные горы, голубые и зеленые озера, Рейнский водопад, золотисто-радужную Сицилию и святой Акрополь афинский — престол вечной красоты, множество островов самобытных, Смирну — город цветастых тканей — и фантастически прекрасный Константинополь… А меж всем этим море и вечная песня волн… Впечатлений масса. Трудно было высвободиться из-под их власти и засесть за работу. Единственное, что могла делать, — писала родным и друзьям.
20 июня «Энтелла» причалила к пристани в Одесском порту, а 23-го Леся уже была в Киеве. Встретилась с Драгомановыми, Старицкими, Черняховскими, Лысенками, с Квиткой и галицким художником Трутнем. Спустя неделю Леся перекочевала в хутор Зеленый Гай, где провела целое лето вместе со всем семейством.
Осенью опустел косачевский хутор. Затем и киевский дом: сестра Ольга уехала в Петербург продолжать учебу, Оксана — к тетке Елене в село, младший брат Николай, студент, — в институт, старший — Михаил — преподавать в Харьковский университет. Разъехались и друзья: Квитка — на Кавказ, на место работы, Кривинюк — во Львов. Собиралась в дорогу и мать. Теперь, когда дети подросли, Ольга Петровна все больше занималась литературно-издательскими и общественными делами.
И только старый Косач — Петр Антонович, — который перешел на работу в Киев, теперь постоянно находился дома.
В ПОИСКАХ ЗАРАБОТКА. ПЕРЕВОДЫ ДЛЯ ФИРМЫ МАЛЫХ
В субботу 18 октября 1902 года Леся покинула Киев — вторично поехала на зиму в Италию. Снова в Сан-Ремо.
В этот раз она была настроена гораздо оптимистичнее, так как чувствовала прилив сил и понимала, что сможет работать. Надеялась на то, что удастся заполучить работу «для души и для хлеба». После закрытия петербургского журнала «Жизнь», где охотно печатали ее статьи, Леся искала другое издание. Наконец она смогла договориться о своем сотрудничестве в известном столичном журнале «Мир божий». Редакция обещала Лесе платить 80 рублей за лист (50 тысяч знаков) ее обзорных статей.
Таким образом, она намеревалась хоть частично обеспечить себя материально. «Материальная независимость является одной из важнейших основ нравственной независимости», — говорила Леся. Если бы добиться этого, мечтала она, можно было бы целиком отдаться работе «для души» — художественной литературе, поэзии.
Вскоре закончена и отослана в редакцию «Мира божьего» статья о прогрессивной польской писательнице М. Конопницкой. Леся очень довольна: «Теперь на некоторое время могу оставить себя в покое… буду писать что-нибудь ad animal salutem».[66]
Забегая вперед, отметим, что замысел не удался. «Мир божий» хоть и считался тогда органом оппозиционным, однако и по существу был умеренным либеральным журналом. Лесина статья редакции не понравилась, и ей было отказано в сотрудничестве. Из отдельных писем Леси очевидно, что редакция была отнюдь не в восторге от оригинальных и чересчур радикальных суждений автора статьи. «Кто-то слишком уж самостоятельным критиком показался», — писала она Кобылянской.
«Это так плохо, что украинский литератор не может «в своей хате» ни копейки заработать, — жаловалась Леся Украинка, — и это истинный наш тяжкий крест такое обивание порогов. Еще слава богу, что я могу перебирать и выбирать, а другие еще и в луже оказываются, когда так поступают».
Вынуждена была обратиться к заграничным журналам. Будучи проездом в Австрии, Леся специально зашла в редакцию венского журнала «Цайт», чтобы договориться о сотрудничестве, а впоследствии выслала из Сан-Рема статью для него. Но и здесь постигла неудача. Чужие отнеслись не лучше своих.
Ольге Кобылянской. 12 марта 1903 года. «Кто-то написал на русском языке статью о Конопницкой, но она не была принята… Из-за этого кто-то очень остыл к «Миру божьему», передал свою статью в другой журнал и теперь ищет заработка где-нибудь, но пока не нашел и терзается этим. «Цайт» почему-то не присылает журналов и не отвечает на мое письмо, так что неизвестно, принята ли статья… Эх, если бы не этот заработок, то кто-то бросил бы и критику, и публицистику по «чужим хатам», а был бы себе поэтом в собственной, родной хате…»
И все же как бы там ни было, но связи Леси с российской печатью не прерывались. Об этом свидетельствует ее участие в различных русских изданиях, в частности в таких, как «Жизнь», «Русская мысль», «Вестник Европы», «Южные записки», петербургские газеты, издательство «Донская речь», издательская фирма Марии Малых.
В этом списке особое место занимает фирма Малых. которую нередко вспоминает Леся в письмах к сестре Ольге в Петербург: «Кстати, что с теми переводами для фирмы Малых?» Или: «Ты ничего не узнала в фирме Малых?» До сих пор не установлено, какие переводы имелись в виду и какая дорога привела Лесю Украинку в это издательство. Известно другое: фирма Малых выпускала социал-демократическую литературу и произведения небольшого объема прогрессивных писателей и публицистов — как русских, так и иностранных. Тиражи были массовыми и предназначались главным образом для рабочих. В женевском письме ЦК РСДРП от 3 октября 1905 года В.И. Ленин с симпатией говорит об издательской фирме Малых, рекомендует использовать ее: «…Малых дала заработок куче здешних лиц, коих партия содержать не в силах. Не забывайте этого. Советовал бы и с Малых заключить договор…».[67]
Эта фирма импонировала Лесе, так как способствовала распространению социалистических идей среди рабочего класса, среди народных масс России. Последнее обстоятельство было для Леси особенно важным, потому она и говорила: «…кроме материальных видов, у меня есть и другие…»
Более детальное знакомство с характером издательской деятельности Малых позволяет понять внимание к ней Леси и высказать некоторые предположения относительно ее участия в этом издательстве. Литературоведу Александру Дуну удалось встретиться и беседовать в 1956 году с Марией Александровной Малых, а после вести с нею переписку. Вот что сообщила М.А. Малых:
«Я закончила гимназию в 1896 году и поехала из Томска в Петербург на курсы. Мы, молодые, рвались «служить народу», но как это делать, — не знали. Мы суетились, метались в поисках верного пути. В 1899 году я выехала в Швейцарию, в Цюрихский университет. И там, в центре революционного движения, столкнувшись с эмигрантами-марксистами, вождями социал-демократического движения, нашла свою дорогу. Тогда же у меня и моего будущего мужа А.Г. Эдельмана впервые родилась идея организации легального издательства в России для распространения среди рабочих популярной революционной литературы. Ленин и Плеханов придавали огромное значение распространению легальной марксистской литературы в России, и, когда мы рассказали о нашем замысле, они горячо поддержали его. Получив их «благословение» и согласие сотрудничать в будущем издательстве, мы наметили общий план изданий. В 1901 году, прекратив учебу в Цюрихском университете, я возвратилась в Россию. В том же году вышли в свет первые книги серии «Современная научно-образовательная библиотека» по 10 копеек за номер. До 1905 года, в цензурный период, мы издали 60 номеров.
С 1905 года, когда была отменена предварительная цензура, начали печатать все, в чем была нужда… Большинство сотрудников издательства — социал-демократы, революционеры-эмигранты, которых направляли к нам Ленин и Плеханов. Так, постоянно сотрудничали A.И. Елизарова-Ульянова, Н.К. Крупская, А.М. Коллонтай, В.В. Боровский, А.И. Аксельрод-Ортодокс, B.М. Величкина, В.Д. Бонч-Бруевич, В.И. Засулич и др.».
В 1909 году Мария Малых была арестована и заключена в тюрьму. Однако ей удалось бежать в Швейцарию, где она издавала журнал «Авангард» для распространения в России.
Что касается переводов Леси для этого издательства, то письма Малых не дают прямого ответа, но в определенной степени приоткрывают занавес над этой загадкой, по крайней мере, указывают путь для ее решения. На предположение А. Дуна, что наивероятнейшим переводом следует считать поэтический сборник стихов Ады Негри, Мария Малых ответила положительно:
«Стихотворения Ады Негри были изданы в серии «Общедоступная читальня». Цена книжек этой серии была 1–3 копейки. Ада Негри была выпущена за № 16 (3 копейки). Стихотворения Ады Негри, я думаю, почти уверена, были переведены именно Лесей Украинкой. Считаю так потому, что стихотворения для нашего издательства обычно переводили В. Башкин или Андрусон. Однако стихов Ады Негри они не переводили».
Казалось бы, имея такие данные, решить этот вопрос очень легко: взять в руки книжку стихов Ады Негри в русском переводе, изданную фирмой Малых, и сопоставить ее с поэтическим творчеством Леси Украинки. Но вот беда: разыскать этот сборничек в библиотеках Я Советского Союза, в некоторых частных и зарубежных Я библиотеках не удалось…
Тем не менее факт сотрудничества Леси Украинки в издательстве Марии Малых — явление интересное и знаменательное в жизни поэтессы. Она переводила для издательства и других авторов. «Переводы других поэтов, — пишет М. Малых, — сделанные Лесей Украинкой, были помещены в сборнике стихотворений «Марсельеза пролетариев». Сборник этот был конфискован в типографии во время печатания. Не сохранилась даже корректура, которая была изъята во время обыска…»
Но не только поэтические переводы — Леся готовила, оказывается, и прозу. М.А. Малых не помнит, были это ее собственные рассказы или И. Франко, но они были запрещены цензурой из-за революционного содержания. Мария Малых отвечает и на второй вопрос, — каким способом поэтесса поддерживала связь с издательством: «Я с Лесей Украинкой, к сожалению, никогда не встречалась, хотя и хотела с нею познакомиться. Но всегда ценила ее как идейную писательницу. Я не переписывалась с нею, так как все переговоры вела с ее сестрой Ольгой Косач — подругой моей двоюродной сестры Екатерины Малых. Вдвоем они часто приходили в наше издательство и уносили наши книги, главным образом запрещенные, для распространения их среди курсисток Женского медицинского института».
Наряду с переводами для издательства Леся Украинка напряженно трудилась над собственными произведениями. Вторая зима на берегу Лигурийского моря оказалась для нее счастливей прежней. Здесь она написала драматическую поэму «Вавилонский плен» и несколько стихотворений, начала работу над большой драмой «Кассандра», драматическим этюдом «Три мгновения», обдумывала произведение «На руинах».
В это время Леся много размышляла о своем творчестве, о его направленности.
ДЫМ ГЕНУИ
Произведения итальянского периода (1902–1903) различаются по жанру и размеру стиха. По духу же, идейному содержанию — едины. Все они пропахли «дымом» — тем горьким, черным, удушливым дымом, который поразил поэтессу в самое сердце, когда поезд не спеша пересекал фабричные предместья Генуи. Не впервые проезжала она этот город, да и знакома с ним не только из окон вагона. Не впервые ныло сердце при виде задымленных, черных и суровых домишек, где
Но в этот раз тот дым вызвал воспоминания о таких же задымленных кварталах многих городов и стран, где Лесе довелось побывать. Они стоят над разными морями и реками, а дым расстилается везде одинаково ядовитый.
Так родилось первое поэтическое произведение в украинской литературе, в котором глубокие чувства и большой талант вылились в гимн интернационализму пролетариата. Поэты нередко убеждали, что «дым отечества нам сладок и приятен…» «Дым отечества» — символ родины не только для Грибоедова, но и для многих поэтов, которые жили сто и тысячу лет назад. Леся Украинка своими глазами увидела, что повсюду, где живет рабочий люд, заводские трубы, «точно мачты у пристани огромной виднеются сквозь мглу седую». Поэтесса поняла, что дым, который «белит все лица и чернит одежду», объединяет людей.
В произведениях Леси Украинки в полный голос зазвучали новые, современные мотивы — интернационализма, которым она хранила верность всю свою жизнь. Глубокое социальное содержание, политический пафос, пламенный лирический порыв свойственны многим произведениям, написанным в Сан-Ремо.
…Поэтесса у моря. Многие поэты славили море. И Леся тоже. Но ее голос неповторим в этом многоголосом хоре. Она так же восхищалась силой и красотой моря, очаровывалась «острым блеском волн», но эти волны рождают в ее памяти иные ассоциации — не элегические и не «лучезарные». Для нее разгневанные волны в лунную ночь — это
Достаточно двух слов — меч и враг, — и вдруг морская стихия перевоплощается в народное восстание. Померкло серебро волн. Еще миг — исчезло море. Перед глазами вспышки факелов, блеск острой стали. Слышно бряцанье оружия, грохот разрушенных тюрем:
Еще мгновение — нахлынули иные думы. А что же после взрыва стихии, которая «разрушает и возводит миры»? Каким будет тот, новый мир? Победят в нем правда и справедливость? Станут люди счастливее?
Море, море, людское, народное… Из чего ж ты оружие выкуешь? Что же будет, что встанет на пустоши, Вместо мира, что ты разобьешь?..
Здесь же, в Сан-Ремо, все заметнее становится обращение поэтессы к широкому художественному полотну — для того, чтобы полнее и глубже выразить мысли и чувства, которые импульсивно взрывались в коротких стихотворениях. Драматическая поэма «Вавилонский плен» — второе произведение такого жанра. В нем, как и в «Одержимой», на фоне древних исторических событий звучит современность. Почти всегда так будет и в дальнейшем — Леся пишет о чем-то далеком, прошлом — Египте, Трое, Риме, — а думает о современной ей жизни,
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ИТАЛИИ. РАЗГОВОР С МИХАИЛОМ ПАВЛЫКОМ
В мае 1903 года Леся Украинка покинула Сан-Ремо и Италию. Никогда больше она не побывает в этой прекрасной, целебной стране, которая возвратила ей жизнь, способность работать и, наконец, обогатила духовно, гостеприимно распахнув перед нею неисчерпаемую сокровищницу искусства.
По дороге домой Леся заехала во Львов, где ее ожидали неотложные дела, прежде всего встречи с Павлыком и Франко. В последнее время ею овладела мысль переселиться из России куда-то, как она выражалась, в более свободную страну, например Галицию, где можно было бы заниматься творчеством чг пропагандой освободительных идей. Леся хорошо знала, что в Галиции, находящейся под владычеством Австро-Венгрии, нет политической свободы, но там не запрещался украинский язык, как это было в царской России, где угнетение «инородцев гораздо сильнее, чем в соседних государствах».[68] Угнетенные народности, говорил Ленин, по ту сторону границы пользуются «большей национальной независимостью (достаточно вспомнить хотя бы по западной и южной границе государства — финнов, шведов, поляков, украинцев, румын)».[69]
Именно эти обстоятельства Леся Украинка намеревалась использовать. Из Галиции можно было бы, думала Леся, поддерживать связи с надднепрянской Украиной, пересылать туда нелегальную литературу и даже специальную газету, издаваемую во Львове. Но на какие средства жить? Как заработать кусок хлеба? Вопрос осложнялся еще и тем, что Леся имела намерение перебраться во Львов не одна, а со своим другом Климентом Квиткою, который к тому времени окончил правовой факультет.
Разведка возможностей переезда велась через Павлыка. Леся полагалась на свои знания европейских языков; но, не имея никакого диплома и даже свидетельства, она могла рассчитывать разве что на уроки или случайные переводы деловых бумаг. Еще из Италии Леся писала Павлыку, что согласна принять австрийское подданство, только пускай он все же узнает, каким способом она сможет заработать на жизнь.
Леся Украинка — М. Павлыку. 17 апреля 1908 года, Сан-Ремо. «Высокоуважаемый друг! Ни я, ни мой друг не имеем ничего против того, чтобы принять австрийское подданство. Не знаю только: легко ли, быстро ли можно это сделать. Однако я хотела бы считаться не беглянкой-эмигранткой, а нормально натурализованной, чтобы иметь возможность время от времени наведываться на Украину… Есть много такого, что связывает меня с местами Украины российской и что не дает мне права так сразу, без оглядки сказать: я переезжаю. Во всяком случае, прежде чем принять окончательное решение, я должна побывать на Украине… Впрочем, об этих и некоторых других делах поговорим при встрече».
Информация, полученная из писем Павлыка, видимо, не удовлетворяла Лесю. Потому-то и необходимо было встретиться.
Павлыки — Михаил и его мать — встретили ее сердечно и приветливо, как всегда, когда Леся останавливалась или просто приходила в гости.
Вечером Леся сидела на диванчике и просматривала газету «Дило». В комнату зашел Павлык. По всему видно, он чем-то расстроен и тщетно пытается скрыть это. Начался разговор, собственно, продолжение диалога, который уже велся в письмах. Павлык снова спросил, что же препятствует ее переезду и что же неясно.
— Все неясно. Во-первых, о моем друге. Он не проживет менее чем на пятьдесят франков в месяц, потому что человек он болезненный да еще должен помогать бедным родственникам. Хотелось бы знать, какова оплата лекций по французскому языку в реальных школах и гимназиях, где он рассчитывает работать.
— Это очень легко выяснить.
Затем Леся начала расспрашивать о том, есть ли шансы найти учеников для нее. Ведь она хорошо знает французский и немецкий, а теперь и с итальянским дела получше. На английском может свободно читать и переводить без словаря. Объявись ученики-поляки, сумеет объяснить и по-польски.
— Это основной источник моего существования, — продолжала Леся, — так как на литературный потеряла всякую надежду. Если такие феноменальные работники, как Франко, едва-едва перебиваются, то куда уж мне!
— Пункт первый, а дальше?
— Второе — каков минимум обычно принятой платы за час занятий? Третье — этой весной врачи сократили мой рабочий день: разрешают четыре, не больше пяти часов труда. Достаточно ли этого времени, чтобы заработать на жизнь да еще часок-другой посвятить литературе?
— Я берусь выяснить пункт первый и второй, а третий, видимо, зависит от «бога» и частично от вас, Лариса. Кое-что я уже разузнал. Могу вас порадовать: есть должность, которая обеспечит материально и не будет препятствовать литературным занятиям. Она, собственно, и устанавливается специально для вас…
— Вот тебе и на! Что же вы до сих пор молчали?
— Это должность устроителя и хранителя архива. Только, видите ли, вынужден вас предупредить, что эта должность потребует от вас лояльного поведения и…
Здесь Павлык замялся, опустил глаза и, какое-то мгновение помолчав, нерешительно закончил:
— …и отказа от всякой политики.
Леся резко вскинула голову, широко раскрывшимися глазами взглянула на собеседника, словно усомнилась: он ли сказал эти слова. Только теперь Леся увидела, как постарел ее верный товарищ — справедливый, бескорыстный, мужественный Михаил Павлык. Вспомнила, что через три месяца ему стукнет пятьдесят. Возраст не ахти какой, но болезни, нужда, постоянное дерганье и ожидание произвола и расправы со стороны властей погубили человека. На секунду до боли сжалось сердце, и она уже не смогла бросить ему в лицо слова возмущения и обиды. Но… бог ты мой, как он мог такое сказать! Немного успокоившись, она заговорила спокойно, хотя и не без упрека:
— Мне обидно слышать это от вас, искренний и старый мой наставник. Как же понять ваши речи? Выходит, в Галиции я должна жить еще «тише», чем на Украине? Возможно, я и могла бы еще не вмешиваться в местную политику в том смысле, что не занималась бы личной агитацией, не вступала бы в члены местных партий, ибо к первому я ие чувствую в себе таланта, а вторым мало интересуюсь, полагая, что как литератор я больше сделаю, если буду выступать совсем независимо, пусть хотя бы и одиноко. Но отказаться от «всякой политики» — этого не только мои убеждения, но и мой темперамент не позволит…
— Если того требуют обстоятельства и далеко идущие замыслы, темперамент надо подчинять воле, а убеждения некоторое время не высказывать. Изменять им нельзя. Ни при каких условиях. А не раскрывать их можно, если это нужно. Поработайте год, два или три, акклиматизируетесь, тогда посмотрим. Примете австрийское подданство, удобнее будет участвовать в политической жизни… — Павлык хотел продолжать, но Леся перебила его:
— Выходит, я должна была бы несколько лет выжидать, отстраниться от самых актуальных перипетий жизни, а только потом выступать? С чем и перед кем? Может, мне вообще отмерено несколько лет жизни. А вы хотите, чтобы я их угробила, превратилась в немое бревно?
— Панна Лариса, если я советую вам отказаться на какое-то время от политики, то лишь потому, что забочусь о вас, о вашем непрочном здоровье, о том, чтобы вас не трогали. Я, как и все, кому дорога украинская литература, не хочу, чтобы погиб великий мастер слова, которого она имеет в вашем лице. Что политика? Ею могут заниматься многие. А вот Леся Украинка у нас одна.
— Но ведь мои стремления, мои желания не согласуются с подобными аргументами… Мой дядя хотел, чтобы я по возможности продолжала дальше то, чему я у него научилась и чему могла научиться у жизни за столько лет, прожитых на Украине. А вы?..
Павлык сидел растроганный. Смотрел на нее и с восторгом принимал каждое слово, потому что это были целебные капли для его израненной души. Ему хотелось, чтобы она говорила и говорила, чтобы вдребезги разбила его, может, и впрямь нелепое предложение. «Старый дурак, как мог ты додуматься — ты же ее достаточно хорошо знаешь: она и на мгновение не может отречься от своих идеалов! Ты до сих пор смотришь на нее, как на женщину, собственно, как на девушку, пусть и гениальную, но теми же влюбленными глазами, какими смотрел на нее, когда был молодым, когда тебе было тридцать пять! Ты лелеял тогда сладкие мечты… Эх, да что вспоминать!..»
А Леся спустя некоторое время снова заговорила:
— Может быть, тот архив и достоин жертвы, но у меня не поднимается рука на такое самоубийство. У меня нет еще такой смелости, я еще не нажилась душой, я еще даже как следует не испытала своей силы, а уж должна ее отвергнуть, придушить, отказаться? Нет, не хватает отваги, хоть бросьте в меня камнем. Не могу.
Леся замолчала. Молчал и Павлык. Затем вспомнил о ее товарище и о том, стоит ли ему приезжать сюда при таких далеко не «мирных» намерениях.
— Я, собственно, потому и хотела бы, чтобы он поселился здесь, тогда была бы возможность разделить труд. На той должности, о которой вы говорите, он служил бы прекрасно. А я вместе с вами занималась бы изданиями. Это было бы хорошо, не так ли?
Павлык внутренне соглашался с Лесей, но чем он в состоянии был помочь?
— Видите ли, Лариса, эта должность предназначена исключительно для вас. Ваш протеже может рассчитывать лишь на лекции и эпизодические гонорары, весьма низкие.
— Итак, и я, и, как вы говорите, мой протеже будем зависимы от его величества случая… Этого я боюсь — говорю вам открыто…
В этом одинаково сложном и трудном для обоих собеседников разговоре Леся не раз обращается к имени Михаила Драгоманова, которого она всегда уважала и с огромной благодарностью вспоминала как своего учителя.
Однако было бы непростительной ошибкой делать вывод, будто Леся Украинка являлась единомышленником Драгоманова и разделяла его общественно-политические взгляды и убеждения. Еще до поездки в Болгарию (и во время пребывания там) поэтесса выступила с такими произведениями, как «Предрассветные огни», «Мой путь» и другие, в которых звучат более революционные и современные мотивы, нежели в работах Драгоманова. Уже в этот период она стояла ближе к народу, глубже понимала и чувствовала его интересы. Все последующее творчество и практическая деятельность Леси Украинки свидетельствуют о том, что она продвинулась значительно дальше своего учителя. Она, например, напрочь отбросила его мысли о переустройстве общества методами реформ, не воспринимала его идеи федерализма, культурно-национальной автономии и чрезмерного увлечения европеизмом. Она всегда горячо отстаивала революционные методы борьбы во всех вопросах социального движения, а социал-демократию считала самым универсальным движением, то есть самым передовым, наиболее отвечающим интересам рабочего класса и крестьянства.
«СВЕРНУТЫЕ ГОЛОВЫ». СПОР С ТРУШЕМ И ГАННЕВИЧЕМ
Назавтра Леся нанесла визит Франко. Теперь он жил в новом доме по улице Понинского. Трамвая тогда еще не было, и Леся наняла извозчика.
Перед высокими каменными ступеньками, которые вели в домик, гостья остановилась. Молодой сад, кусты смородины вдоль дорожек, небольшой цветник у самого дома. Жена Франко встретила Лесю как давнюю добрую знакомую. Казалось, она стала меньше ростом, еще больше осунулась и похудела. Но черные глаза, как и прежде, искрились. Услышав разговор, Франко вышел в коридор. Тепло поздоровался с Лесей и пригласил в свой кабинет.
Его комната, как, впрочем, и все остальные, обставлена непритязательно: грубо выстроганная мебель, книжные полки от пола и до потолка, на стенах портреты Шевченко и самого хозяина, написанные художником Юлианом Панкевичем, картина Ивана Труша «Вид на Днепр». К украшениям кабинета можно было отнести, пожалуй, только некоторые вещи, подаренные Франко в дни его юбилея. На столе, кроме книг и бумаг, красивый рог в бронзовой оправе чеканки итальянских мастеров — подарок Соломин Крушельницкой.
Леся отметила, что книги расставлены в таком же порядке, как и в предыдущей квартире Франко. С закрытыми глазами он мог найти любую. Сохранился старый небольшой шкаф для рукописных материалов и даже маленькая картонная коробочка, в которую он прятал свои стихи… Неизменной осталась и привычка писать на клочках бумаги — они были разбросаны на столе…
Никогда прежде не приходилось Лесе говорить с Франко на такую грустную тему, как сейчас. Речь зашла о стихотворениях Франко, напечатанных в «Литературно-науковом висныке» («Из дневника»), в которых вылились горькие чувства, неописуемая скорбь израненной души поэта по произведениям, задуманным и погибшим в самом зародыше, так как обстоятельства им «свернули голову». Поэту жаль их, как детей. Нередко являлись они среди ночи, тревожили, изводили сомнениями. Наконец, не выдержал и однажды написал обо всем Лесе в Сан-Ремо. Выслал ей журнал и попросил высказать свое мнение. Она сразу же откликнулась.
«Скажу прямо: далеко не каждое Ваше стихотворение отзывалось у меня где-то в глубине сердца, как эти строки «Из дневника». Я не знаю, что было с Вами в этот страшный день, которым датированы стихи, только понимаю и чувствую, что он был страшен. И я понимаю Ваши стихи широко — может быть, слишком широко, скажете Вы, но помните, что я всегда ищу в произведениях поэта не автобиографию (особенно если он не хочет ее дать), а нечто такое, что не только его одного касается. И я, кажется, нашла это сразу, без усилий.
Когда-то давно, еще в Колодяжном (Иван Франко был там у Косачей в мае 1891 года. — А.К.), Вы посвятили меня в один свой замысел, который мне показался необычайно интересным и оригинальным, потом элементы его я узнала в драме «Каменная душа» и искренне призналась Вам, что от плана я ожидала большего. Вы сказали, что действительно должны были «свернуть голову» плану по не зависящим от Вас причинам…
Еще раз, тоже давно (кажется, когда я в первый раз была во Львове) Вы говорили, что намереваетесь писать какой-то роман, что он Вам очень по душе. Припоминаете? Позже я спросила, что с Вашим романом? Вы ответили что-то безнадежное… Как раз тогда я прочитала где-то в «Курьере», что ли, описание какой-то сельскохозяйственной выставки, signe[70] Франко!.. Тогда же Вы писали по всякому поводу множество мелких корреспонденции. Мне неизвестно, что вышло из плана Вашего романа, ибо не знаю его темы. И часто я думала об этих «свернутых головах» и об этих корреспонденциях… Думала и тогда, когда писала свою драму о скульпторе среди пуритан в диких пущах первых американских колоний.
Думала и тогда, когда кое-кто упрекал меня в том, что я из-за поэзии отхожу от реальной, полезной работы… Мне ставили в пример Вас, и, знаете, у меня действительно много «горячего» в натуре: задумано — сделано. И я не одну голову «свернула», думая, что выполняю гражданский долг, отдавая свое время и свои очень ограниченные силы «полезной» и никому, даже мне самой, не заметной работе. Я и до сих пор не знаю, хорошо или плохо я делала, но только когда я прочитала крик и жалобы Ваших «детей»,[71] то и мои отозвались тем же голосом!.. Я тоже могла бы сказать, что «не появившиеся на свет дети» приходили по ночам и ко мне и я слышала их рыдания, — «тень голоса, вздохи»…»
Это она писала зимой, а сейчас Франко снова вспомнил «свернутые головы», говорил робко, словно стыдился своей распахнувшейся души и нежных и горьких чувств, которые тогда так отчаянно прорвались… Жаль было смотреть на него, на то, как он пытался то ли объяснить что-то, то ли оправдаться. Видимо, от появившегося ощущения неловкости Леся возражала резко и решительно:
— Может быть, я понимаю вас больше, чем некоторые ваши адепты, и буду говорить откровенно. В позапрошлом году, по дороге в Италию, я остановилась во Львове. Мои нервы тогда были не очень-то послушны, и у меня появилась склонность к откровенным беседам. Однажды я в течение целого вечера спорила с Трушем и Ганкевичем о вас. Они говорили о вашей универсальности и радовались, что у вас такой талант — беллетристический, научный, поэтический, публицистический, практический и т. д. — все в одном лице. Я же сетовала, что наша жизнь требует от одного человека сразу стольких добродетелей, говорила, что в этом наша беда, и сравнивала судьбу всякого писателя с судьбою Madchen fur alles…[72] Вспоминая снова ваше описание сельскохозяйственной выставки, всякие газетные заметки, а рядом с этим «свернутые головы», разнервничалась до крайности, а мои собеседники обвиняли меня в писательском аристократизме. Спор велся примерно в такой форме:
Я. А если бы вас, уважаемый товарищ Труш, заставили малевать вывески да вагоны красить для общественной пользы, а пейзажам, которыми вы так увлекаетесь, «свернули бы головы»?
Труш. Это совсем другое дело!
Я. А вам, дорогой Ганкевич, приказали бы площади подметать для митинга, «свернув головы» вашим речам?
Ганкевич (у него хватило мужества ответить). Что ж, если нужно, подметал бы…
Я. Мне было бы вас очень жаль!
Они. Это значит, вы хотите уберечь Франко от. практической работы?
Я. Разумеется! (И начала нечто среднее между иеремиадой и филиппикой.)
Они. Франко бы вас за это не поблагодарил. Имейте в виду, что такой писатель, как Франко, никогда не жалуется «на подметание площадей». А потом «и подмести площадь», с точки зрения обыкновенной публики, — честь для гражданина. Не забывайте, Лариса Петровна, что и Геркулес чистил конюшни.
Я. А кто же будет писать «Увядшие листья», если Франко возьмется за метлу?
Они. «Увядшие листья» только для вас имеют значение, а для нашего общества, для нашей эпохи прогресса и социальных преобразований заметка о хозяйственной выставке, может, значительно полезнее, нужнее и интереснее.
Я. Только подумайте, о чем вы говорите! Ведь вы готовы погубить большой талант…
Они. Ваша защита Франко не нужна. Она оскорбительна для него…
Естественно, эта дискуссия была не такой лаконичной, как я вам пересказываю, и не такой последовательной, а, напротив, беспорядочной, протекавшей в раскаленной атмосфере (со мной вообще тогда трудно было говорить по-человечески). Долго потом я бранила себя за отсутствие выдержки. Но самого худшего мои собеседники не видели: полночи проплакала я после этого спора, но не потому, чтобы чувствовала себя оскорбленной или «разбитой по всем пунктам», нет. Я бредила этими «свернутыми головами», теми самыми, что вам казались «утопленными детьми». И я была уверена тогда, что вы поддержали бы меня в этом споре, но от этого было еще горше. Было бы легче, если бы вы действительно оказались таким «твердокаменным», каким представили вас Труш и Ганкевич…
Франко поднял голову и с удивлением в голосе спросил:
— Простите, Леся, разве вы и на самом деле хотели видеть меня таким?
— Я сказала легче, но это не значит почетнее или героичнее. Ведь с легким сердцем топят своих детей не герои и не честные, — а совсем иные люди — трусы и скоты. Так пусть же никто не думает, что украинские поэты нашего времени были enfanticides[73] с легким сердцем! Пусть знают и последующие поколения, какие это страшные времена, когда писатель должен был быть детоубийцей. От одной страницы ваших стихов «Из дневника» стынет кровь! Такие стихотворения писать не стыдно… Почему все имеют право на слезы: и материнская скорбь, и несчастная любовь, и беды общества, а только душа поэта, лишившегося своих детей, должна молчать?..
Франко подошел к Лесе, осторожно взял ее руку и пожал:
— Спасибо вам, Лариса Петровна! Огромное спасибо. Как никто другой, вы поняли меня. Да я в этом и не сомневался, более того — был уверен, что ни одна душа, кроме вашей, не исполнилась таким глубоким сочувствием… Это придает силы, которых у нас так мало…
— Я говорю все это, — продолжала Леся, — а в мыслях неотступно вертится одно и то же: «Рахиль рыдает и не может утешиться в скорби по детям своим, потому что их нет…»
Франко слушал и радовался. Да, он не ошибся, увидев в этой женщине большой талант и несокрушимую волю.
Только вечером Леся простилась с хозяевами. Несколько дней Франко находился под впечатлением этой встречи. Тем временем Леся переехала в Черновцы, к своей верной подруге Ольге Кобылянской. А 19 июня писала ему уже из Гадяча — просила разрешения перевести его рассказы на русский язык: «Cher confrere!».[74]
Обращаюсь к вам за разрешением перевести Ваши рассказы на русский язык. Мне заказала эту работу издательская фирма в Ростове-на-Дону (книгоиздательство «Дон») и поручила самой выбрать произведения и договориться с авторами. Фирма эта ставит перед собой не коммерческие, а просветительные цели (дешевое издание лучших произведений для народных великорусских масс), и, как всегда в таких случаях бывает, большими капиталами не располагает. Переводчикам платят 15–20 рублей за 50 тысяч знаков (полтора нормальных листа в 16 страниц), а авторам не выплачивается ничего. Однако если Вы считаете, что я нарушу Ваши авторские права, зарабатывая на переводах Ваших произведений, то я уступлю Вам одну четвертую гонорара. Больше трудно, так как мне дорого обходится получение книг из Галиции (в закрытых конвертах), да и сама работа дорого стоит при моих силах и здоровье, о чем Вы хорошо знаете… Но обижать Вас не хочу и на формальную точку зрения (отсутствие литературной конвенции между Австрией и Россией) становиться не собираюсь в моих отношениях с галицийскими и буковинскими товарищами».
КОТЛЯРЕВСНИЙ СОЗЫВАЕТ КОНГРЕСС
Все лето прожила Леся в Зеленом Гае: переводила произведения Франко, писала драму «Кассандра». Однажды собралась по литературным делам в Киев, но стачки на железной дороге, охватившие тогда весь юг России, воспрепятствовали этому. На Украине прокатилась волна забастовок и политических демонстраций — не только на железной дороге, но и в промышленных центрах: Екатеринославе, Одессе, Киеве, Харькове. Уступками и репрессиями царское правительство восстановило относительное спокойствие в стране. Однако революционные выступления рабочего класса дали толчок широкому освободительному движению, активизировали общественную жизнь.
В начале осени 1903 года произошло событие, которое собрало вместе представителей надднепрянской и Австро-Венгерской Украины. Может быть, впервые в истории Украины состоялся конгресс культурных сил пробуждавшегося к деятельной жизни и борьбе украинского народа.
В Полтаве, на одном из бульваров, открывался памятник Ивану Петровичу Котляревскому, Еще летом были разосланы официальные приглашения. С особым подъемом готовились к полтавскому празднику в Киеве. Некоторые семьи делегировали по два-три человека. Собиралась и Леся вместе с матерью.
В день отъезда на вокзале образовалась целая толпа Кроме киевлян, здесь были представители интеллигенции Петербурга, Минска, Тарту, Варшавы… Были и заграничные гости: из Австрии, из Галиции, Буковины, Чехии, Швейцарии — в общем, все, чей путь пролегал через Киев. Леся и Олена Пчилка попали в вагон, где разместились представители заграничной Украины, давнишние знакомые: Василь Стефаник, Филарет Колесса, Юлиан Романчук, Кирилл Студийский и другие.
Как только поезд тронулся, все перезнакомились и завязался общий — сердечный и непринужденный разговор. Воцарилось возбужденное, радостное настроение. Когда поезд оставил позади Дарницу, один из пассажиров предложил послушать отрывки из «Энеиды» в его исполнении. Как выяснилось потом, это был адвокат и общественный деятель из Полтавы Николай Дмитриев. Слушали его охотно. К тому же население вагона постепенно выросло почти вдвое — пассажиры из соседних вагонов, главным образом студенты, садились на пол, взбирались на багажные полки, словом, устраивались как могли. А Дмитриев читал главу за главой, да так талантливо и с таким чувством, что и артист позавидовал бы.
После чтения «Энеиды» выступали другие, также по собственной инициативе. Даже Старицкий, седой и болезненный, не усидел и прочитал несколько своих стихотворений.
Полтава встретила гостей тихими солнечными днями. Еще теплый воздух ранней осени был чист и прозрачен. Гости бродили по улицам города, оживленно и радостно разговаривали, поздравляли друг друга.
Тем временем по городу распространился слух о приказе министра внутренних дел Плеве, запрещающем употреблять на торжественном собрании украинский язык. Это несказанно возмутило всех.
На Протопоповском бульваре, где стоял прикрытый брезентом памятник, нельзя было не заметить, что к празднику подготовились и местные власти: усиленные наряды полиции, донские казаки, окружившие площадь. Несколько сотен всадников наготове на Кобищанской улице.
Открытие прошло спокойно, если не принимать во внимание беспорядок и толкотню, обычные там, где собирается множество людей. Тысячная толпа запрудила все улицы, ведущие к памятнику; люди взбирались на деревья и крыши домов. После молебна и провозглашения «вечной памяти» Ивану Котляревскому покрывало сброшено. Перед присутствующими предстал красивый памятник, бронзовый бюст поэта на высоком постаменте, выполненный скульптором Позеном в классическом стиле.
Многоголосое «слава! слава!» и бурные аплодисменты долго не утихали. Делегации возложили венки. Подул ветерок, и затрепетали разноцветные ленты с надписями.
Насмотревшись вдоволь на памятник, люди начали тихо и спокойно уходить. В этом молчании было своеобразное величие и в то же время что-то невысказанное.
Лесю и ее мать пропустили в первые ряды. Вокруг были старшие писатели, деятели культуры. Прислушиваясь к Борису Гринченко, который громко читал надписи на венках, Леся смотрела на колышущееся людское море и думала: «Самое пагубное для нас — тишина, спокойствие. Необходимо движение, да такое, чтобы земля дрожала и небо багровело, — только в этом спасение».
Вечером в зале театра открылось торжественное заседание думы. В глубине сцены — портрет Котляревского, выполненный тушью; другой, написанный масляными красками, висел над главным входом в зал. В фойе второго этажа — портреты украинских писателей: Гребинки, Квитки-Основьяненко, Гулака-Артемовского, Шевченко, Кулиша и Костомарова.
Зал переполнен. Леся вместе с дочерьми Миколы Лысенко сидела в ложе бельэтажа. После краткой вступительной речи полтавского председателя Трегубова гласный Маркевич зачитал записку о сооружении памятника, в которой подчеркивалась большая роль простого народа: из семи тысяч тех, кто пожертвовал средства на памятник Котляревскому, четыре тысячи — крестьяне Полтавской губернии. Итак, народному поэту — народный памятник. В заключение Маркевич сказал:
— Осуществлено громадное культурно-национальное дело — поставлен памятник украинскому писателю, который родным языком — этим орудием духовных творческих сил — первый прокладывал путь национальному возрождению. Слава писателю, который дал право украинскому народу на признание его одним из участников культурного поступательного движения человечества! Пусть расцветает, вечно живет украинская литература![75]
G первым и основным докладом выступил известный литературовед Иван Стешенко. Затем на трибуну взошла Олена Пчилка и произнесла свое приветствие — правда, очень краткое — на украинском языке. Трегубов растерялся, а когда опомнился, Пчилка читала свой реферат уже на русском. А потом выступила исследовательница украинской старины Александра Ефименко. Эта пожилая худощавая женщина буквально поразила всех своим докладом «Котляревский в исторической обстановке».
С приветствиями выступили галичане и буковинцы. Затем слово предоставлялось делегатам губерний. На трибуне — молодая артистка Черниговского драматического театрального общества Ольга Андриевская. Не успела она и двух слов сказать, как Трегубов вскочил с места и заорал на весь зал о том, что не разрешает читать приветствие по-малороссийски, так как «господин министр внутренних дел» и т. п. Сам разволновался, побледнел. Девушка в растерянности умолкла. В зале мертвая тишина.
Для большинства собравшихся это было неожиданностью. Ведь только что на украинском выступал Коцюбинский, а также галичане, буковинцы. И другое: все ораторы, включая и самого председателя думы Трегубова, ставили в заслугу Котляревскому именно то, что он писал на родном языке! Собственно, и памятник поставлен ему как создателю украинского литературного языка. И вдруг запрещают то, за что чествуют поэта. Абсолютная бессмыслица…
Публика загудела, послышались выкрики:
— Просим читать!
Но председатель стоял на своем.
Тогда на эстраду решительно поднялся делегат харьковской общественности Михновский:
— Господин председатель, у меня тоже украинский текст. Мне тоже не разрешите зачитать?
— И вам, и всем — кому бы то ни было — запрещено!
— Хорошо, я подчиняюсь вашей власти, подчиняюсь силе, но, зная, что это самочинство и произвол, требую внести ваш постыдный запрет в протокол заседания и дать мне выписку из него, чтобы я имел возможность обжаловать в сенате.
— Оставьте же ваше приветствие, — обратился председатель к харьковскому делегату, когда тот сходил с эстрады.
— А вы не имеете на него права, коль отказались выслушать. Вот что я могу дать вам, господин председатель. Возьмите!
С этими словами Михновский вынул приветственный адрес, положил его в карман, а пустую папку бросил на стол. Трегубов машинально подхватывает ее, держит в руках — и не знает, что делать, что говорить…
Зал снова онемел. Затем зашумел, взорвался в едином порыве возмущения… Кто-то выкрикнул: «Покинуть зал в знак протеста!» Все, как один, встали со своих мест и начали продвигаться к выходу. А тем временем делегаты, не успевшие выступить, подходили к столу президиума, швыряли Трегубову пустые папки и требовали занести в протокол их протест. Вслед за Михновским это сделал присяжный поверенный из Чернигова Шраг, делегат Кубани Прокофий Понятенко. Из солидарности с украинцами так же поступили и представители русской общественности — из Орла, Тулы, Ростова и других городов. Они заявили, что не согласны с дискриминационными действиями властей, направленными против их братьев украинцев, и потому отказываются зачитывать свои приветствия, хоть и написаны они на русском языке.
На столе образовалась целая гора папок. Оторопевший председатель так и не мог решить, что ему предпринять в этой ситуации. Наконец он пригрозил, что прекратит заседание. Но этого можно было бы и не говорить: театр уже опустел…
Вся печать России широко комментировала это событие. Подавляющее большинство журналов осуждало произвол правительственной администрации. По этому поводу Владимир Короленко писал в журнале «Русские записки»:
«Вместо торжества вышла печальная трагикомедия. Выходило таким образом, что язык Котляревского и Шевченко, привлекший в русскую Украину зарубежных паломников, законен только в Австрии. На своей родине, у своей колыбели он запрещен. Распоряжением полтавской администрации он оказался высланным в административном порядке в австрийские пределы, без права возвращения в русское отечество. Этот грубый и дикий эпизод как бы говорил представителям зарубежной интеллигенции: вы считаете нашу Украину метрополией и центром вашей культуры и вашей речи. Мы этого не желаем; пусть он остается у вас, за рубежом: пусть лучше все наши украинцы, ценящие сокровища родной речи, паломничают к вам во Львов, к вашим школам, музеям и университетам. А у себя мы этого не допустим. Мы лучше создадим новый призрак «неблагонадежности» и «измены» и применим к ним привычную политику родного Мымрецова, станем и здесь «тащить» и «не пущать». Мы ставим памятник Котляревскому лишь по недосмотру Мымрецова. Но отныне, за постановкой памятника, язык Котляревского лишается права въезда в наши пределы и навсегда остается «зарубежным»…
Всякий, кто дал бы себе труд проследить эту маленькую историю о празднике Котляревского в Полтаве по отголоскам в русской печати, легко убедится, что подавляющее большинство органов ее отнеслось с горечью и осуждением к этому поистине вандальскому акту. С теми же чувствами горечи и осуждения русское общество относится к дальнейшим проявлениям того же вандализма, сказывавшегося в последние годы в виде закрытия просветительных учреждений, газет и журналов на украинском языке и объявления «мазепинством» самых законных элементарно-культурных стремлений украинцев».
Таково было мнение выдающегося русского писателя-гуманиста Владимира Короленко; так оценивала это событие и вся русская прогрессивная общественность.
Покинув театр и полтавскую думу, публика направилась в Купеческий сад. В летнем открытом павильоне, вне опеки «властей предержащих» до поздней ночи продолжался праздник.
Назавтра, в воскресный день, чествование протекало своим чередом, словно вчера ничего и не произошло: утром — концерт, вечером театральное представление, выступление хора Лысенко.
Празднества увлекли Лесю. После вечера в Купеческом саду и утреннего концерта она повеселела, выглядела значительно лучше, чем в первые дни пребывания в Полтаве. На вечере, где показали «Наталку-Полтавку») и совсем была радостной. Как ни странно, многочисленные встречи, разговоры пошли ей на пользу. Первого сентября фотографировалась: сначала большая группа приехавших в Полтаву деятелей украинской культуры; затем отдельно, семь человек: Леся Украинка, Коцюбинский, Старицкий, Стефаник, Олена Пчилка, Хоткевич и Самойленко. Обе фотографии стали популярными еще в дореволюционные годы, особенно вторая.
КЛИМЕНТ КВИТКА. КАВКАЗ. СМЕРТЬ БРАТА
Возвращаясь из Полтавы, Леся с тревогой думала о своем будущем. Наступает осень, вот-вот пойдут дожди. А там зима — страшная для ее здоровья пора. Ехать в далекие теплые края — Египет или Италию — нет денег. Оставаться в Киеве слишком опасно. Где же искать спасения?
Венский врач Нотнагель, хорошо знавший Лесю, настоятельно советовал ей ни в коем случае не зимовать на Украине, так как ее слабый организм не может противостоять сырому, холодному климату. Украина благоприятна для нее лишь летом, когда тепла и солнца вдоволь.
Может быть, она уже тогда имела серьезное намерение побывать на Кавказе, где зима теплая и жизнь несколько дешевле. К тому же в Тбилиси второй год работал помощником секретаря окружного суда ее друг Климент Квитка. Этим летом он гостил в Зеленом Гае, и, конечно, этот вопрос обсуждался не раз.
С Квиткою Леся познакомилась, когда он был еще студентом Киевского университета и музыкально-драматической школы. Впоследствии Исидора Косач-Борисова рассказывала, что родом он был из крестьян. После смерти отца мать, оставив в деревне дочь, вместе с четырехлетним Кленей отправилась в Бердичев. Работала поденщицей, при этом время от времени выполняла работы по дому в семье Карповых. Александр Антонович Карпов занимал хорошую должность, жил в достатке. Однажды, возвратившись со службы, он увидел в кухне мальчика, который прилежно мастерил что-то и очень красиво, чистым детским голоском напевал песенку. Тихий, спокойный, симпатичный и певучий Кленя понравился Карповым. Бездетные, они захотели усыновить мальчика. Но мать согласилась отдать сына не «навсегда», а лишь на воспитание. На том и сошлись.
Следовательно, Квитка сохранил свою фамилию, знал свою настоящую мать, а все заботы, любовь и ласку получал от Карповых. Помогали они и его матери, которая навещала мальчика. Бывало, что она злоупотребляла добрым к себе отношением — грозилась забрать сына. Тогда Карповы давали отступного, и все оставалось по-прежнему.
Когда Климент учился в университете, старый Карпов по болезни вышел на пенсию. И сразу семья почувствовала стесненность. Феоктиста Семеновна Карпова открыла «полный пансион» для десяти гимназистов. Климент давал частные уроки. Кое-как сводили концы с концами.
Уже тогда Квитка увлекался музыкой и народными песнями. Не оставляя службы — иначе где взять средства для жизни, — он, как талантливый музыковед, собирал и издавал народные песни в нотных записях. В трудные минуты, в которых Леся не ощущала недостатка, он был рядом с нею, сопровождал ее в поездках. Постепенно дружба крепла, становилась необходимостью.
Кроме щедрой музыкальной одаренности, Климент отличался еще и мягкостью характера, скромностью, способностью чувствовать и понимать прекрасное. Здоровьем своим он похвастаться не мог и потому почти всегда сторонился веселых и шумных компаний молодежи, что также вызывало сочувствие у Леси. «Ты права в том, что Квиточку следовало бы «взять в руки», — писала она сестре Лиле, — ужас какой он теперь несчастный! Да еще, как назло, и материальные дела чертовски плохи. И врачи наговорили ему всяких глупостей».
Те, кто знавал Квитку позже, утверждали, что он производил впечатление человека доброго, чуткого и вместе с тем сдержанного, неразговорчивого. Держался всегда просто. Казалось, он весь поглощен своим любимым музыкальным искусством. Мало кто видел на его лице улыбку. Лесина подруга Ариадна Труш говорила: «Квитка — моих лет. Он был красивым, способным, прекрасно играл на фортепиано. Можно сказать, что Леся воспитала его своим постоянным влиянием. Но любила ли она его? Трудно поверить в это».
В семье Косачей эту дружбу воспринимали по-разному. Собственно, особого интереса ни отец, ни братья и сестры не проявляли. И только мать принимала все близко к сердцу. Как и в случае с Мержинским, она не одобряла Лесиной симпатии к Квитке. Возможно, ей казалось ненормальным то, что он несколько моложе Леси. А может, претила его неприспособленность и беспомощность. Какая уж тут опора и поддержка в трудную минуту…
А как сама Леся? В одном из писем к сестре она так высказалась о позиции матери:
«Мама писала мне раза два… в хорошем настроении и уравновешенно (одно было мне обидно, что у мамы еще раз прорвалось какое-то несправедливо придирчивое отношение к Квитке)… Это уже, я вижу, начинается «материнская ревность», но все равно, быть может, для этой ревности чем дальше, тем больше будет поживы, но своего отношения к Клене я не изменю, разве только в направлении еще большей душевной нежности к нему. Во всяком случае, не мамины холодные мины могут нас поссорить. Только все-таки это горько, и тяжко, и фатально, что ни одна моя дружба или симпатия, или любовь не могли до сих пор обойтись без этой ядовитой ревности или чего-нибудь вроде этого со стороны мамы. И ведь Кленя решительно ничем не провинился перед мамой, напротив, сначала он даже очень ее идеализировал, да и потом, когда уже факты в значительной мере разрушили эту идеализацию, он всегда относился к ней с уважением, без малейшей неприязни».
Недовольство Ольги Петровны не остановило Лесю — она шла своим путем, руководствуясь собственными чувствами и разумом. В другой раз, отвечая на упреки матери по поводу Квитки, Леся с чувством убежденности в своей правоте отвергла всякие попытки бросить тень на ее отношения с Квиткой — ведь он ее ближайший друг! И она не видит своего несчастья в том, в чем усматривает его мать; не назовет «горькой судьбой» того, кто делит с нею ее невзгоды и искренне старается помочь ей, забывая о себе. Она уверенно заявляет матери: «Надеюсь, что мы еще будем одинаково понимать, что для меня счастье, а что горе, — и этой надеждой утешаю себя».
В такой атмосфере развивались отношения между уже известной поэтессой и будущим музыковедом, который со временем внесет значительный вклад в сокровищницу украинской культуры (последние двадцать лет своей Жизни Квитка — профессор Государственной консерватории имени Чайковского).
В августе Леся известила Кобылянскую о своем намерении относительно «зимовки».
«Кто-то замышляет выехать зимой на Кавказ, но с мамой о том не говорил и опасается некоторой оппозиции, — ведь мама наслушалась о кавказских лихорадках и не хочет принимать во внимание, что отнюдь не все места кавказские малярийные. Однако кто-то, пожалуй, туда поедет, потому что сам все взвесил и деньги на то будет иметь: немного дает отец, а немного сам себе заработал и еще заработает писанием».
По всей вероятности, по пути в Киев дочери все же удалось сломить «оппозицию» матери и получить Согласие на поездку в Тбилиси. Через несколько дней она была в Одессе, где ее ожидал Квитка. Отсюда путешествие продолжалось уже по морю. В Сочи их встретил известный украинский ориенталист, профессор Агатангел Крымский, проводивший их до Батуми. В первые дни пребывания Леси в Тбилиси Крымский (специально для этого приехавший) знакомил своих земляков с достопримечательностями города, с бытом и нравами его жителей.
Не успела Леся как следует устроиться на новом месте, как ее постигла тяжелая утрата: 3 октября 1903 года в Харькове от воспаления легких внезапно умер брат Михаил. Михась был надеждой и гордостью всего семейства Косачей. Способный математик, он проявил себя и в литературе. Михаил успешно вел научную деятельность, а прекрасные лекторские данные, умение влиять на молодежь сулили блестящую профессорскую карьеру. Многие Лесины мечты и порывы юности связаны с именем брата. А сколько дерзких замыслов, начинаний и планов!..
Однако слепая судьба не благоволила Лесе. За восемь лет ушли из жизни самые близкие люди: Драгоманов, Мержинский, Михась. И каждый из них был частицей ее души.
Смерть любимого брата надолго выбила из колеи: два-три месяца Леся не могла браться за работу. При всей твердости духа еще долго не могла избавиться от чувства подавленности и какого-то отупения. Даже в следующем году, навестив могилу брата на Байковом кладбище в Киеве, она не могла смириться с тем, что его больше нет. Ей все казалось, что она должна писать и говорить о нем не иначе как о живом.
Трудным был этот первый год на Кавказе: немало сил забрал. Нелегким был и для творчества. И все же не поколебал веру в себя, не погасил в ее сердце пламя борьбы. Понимая свое беспомощное состояние, она не впадала в отчаяние, не теряла надежды на лучшие времена.
Будь Леся одна, ей, конечно, пришлось бы значительно труднее, и кто знает, выстояла бы она… Однако у нее были друзья. Много друзей. Пускай далеко, но они помнят о ней, о ее жизни и творчестве, а это обязывает ко многому. Напрячь все силы — только бы не изменить самой себе…
Мало их было, но были друзья и рядом.
Случись это в Италии или где-то на курорте, — говорила впоследствии поэтесса, — наверное, не пережила бы такое. А в Тбилиси помогли подруга Маша Быковская и Климент Квитка.
Вот здесь-то и испытывалась и закалялась дружба с Квиткой. «Мой «хтосичек» знает, что кто-то всегда хорошо относился к «Квиточке», — писала Леся в Черновцы Кобылянской, — а теперь относится еще лучше, и сегодня уже «Квиточка» совсем не может без кого-то жить, да и кто-то близок к этому. Плохо или хорошо, каждый может думать как угодно, — так уж оно и есть. Я не знаю, какова будет форма или формула наших отношений, но ясно одно, что мы будем стараться как можно меньше расставаться и как можно больше помогать друг другу — вот главное в наших отношениях, а все остальное — второстепенно».
ВТОРАЯ ПОЕЗДКА В ГРУЗИЮ
Пришло лето, и Леся снова дома, снова Гадяч и Зеленый Гай. Для ее здоровья это, пожалуй, благоприятнейший уголок на Украине. Вдоволь солнца, смягченного запсельскими лугами, прекрасными прозрачными озерами и дубовыми лесами. Сам Псел в этой местности удивительно красив: то задумчивый, притихший, затаившийся, а то вдруг встрепенется и мчит, бурлит, несет по белому дну прозрачные жемчужины-песчинки. А какие берега! Оправа под стать алмазу.
Но, как бы там ни было, Леся не изменяет своей любви к Полесью. Ни просторы с хрустальными реками, ни живописные рощи, ни синее небо Полтавщины — ничто не влекло ее так, как леса родной Волыни с их неприступными, затерянными в глуши озерами. Сюда стремилась ее душа во сне и наяву.
А тело — тело требовало тепла, солнца и сухого воздуха. Голос разума непререкаем. Кавказ зимой, Полтавщина летом — и дела пошли на поправку. К середине лета туберкулезный процесс в легких остановился.
Осенью Леся возвращается в Киев. И вновь, как всегда в отчем доме, все завертелось, да так, что и здоровому человеку не просто было бы выдержать. И раньше спокойствие было редким гостем в семье Косачей. А теперь, когда дети стали взрослыми и каждый из членов семьи жил по своему собственному уставу, — и подавно. В доме постоянно — по делу и без дела — торчали посторонние люди: родственники, близкие и дальние, друзья и друзья друзей.
Леся — сестре Ольге. 7 октября 1904 года, Киев. «Здесь уже снова вошли в привычку ночные бдения (бывало и такое, что и в 2 и в 3 часа ночи мы с мамой ложимся спать), поздняя еда с большими перерывами и т. п., ты знаешь, как все получается. Теперь у нас обед продолжается полдня: Дора приходит между 3–4, папа — между 4–5, Микось — между 5–7, и каждый немедля просит чего-нибудь поесть. Поздно ложусь еще и потому, что все равно не могу спать — только ворочаюсь и раздражаюсь, пока в квартире ходят и разговаривают. Это мама с папой, которые высыпаются днем. Ну да не менять же всем образ жизни ради меня. Уеду отсюда и буду жить по-своему… Я быстро устаю от гостей, а в особенности от пустых, но шумных и долгих разговоров, помнишь, как в Гае раздражали меня «дискуссии»?»
Во время второй поездки на Кавказ, в октябре 1904 года, Леся остановилась на несколько дней в Одессе, у Комаровых. У нее появилось желание установить более тесные связи с местным еженедельником «Южные записки» — при этом не без тайного умысла отвоевать в этом издании уголок для украинских материалов. Кажется, это осуществимо именно сейчас, когда в России повеяло «либеральным ветром». К тому же редактор М. Славянский свой человек, соавтор по переводам Г. Гейне. Заодно хотелось сдвинуть с места издание своих поэтических книг в России, так как издание, вышедшее за границей, во Львове, десять лет назад, давно разошлось. Да и слишком мало пришлось его на долю читателей по эту сторону границы.
В понедельник, 18 октября, Леся отправилась пароходом в Батуми, а 23-го была уже в Тбилиси, В этот раз Квитка снял квартиру еще накануне ее приезда. Он поселился вместе со своими родителями, и Лесе не было нужды вести хозяйство.
— Квартира у меня чудесная, в красивой части города, и вообще я чувствую себя как дома, — говорила она своим друзьям.
Через три недели произошло событие, едва не нарушившее Лесины планы относительно зимы. Славинского неожиданно призвали в армию: война с Японией была в разгаре. И одесские «Южные записки» лишились редактора. Для украинских литераторов это большая неприятность, равнозначная потере журнала. Леся решила послать телеграмму Славинскому о том, что согласна занять этот пост.
Напрасно Квитка старался отговорить ее от такой затеи. Не помогли и аргументы в письмах из Киева. Леся стояла на своем: если позовут — поедет в Одессу, и баста. В ожидании ответа писала матери: «Мне неприятно, если подумают, что украинцев-литераторов якобы «просто нет»… Наконец, меня манит мечта пожить хоть некоторое время совершенно самостоятельно, имея определенную ответственную работу, работу активную и как-никак организаторскую. Как видишь, не одна «слепая богиня» владеет мной… Не скажу, что мне это легко; я чувствую, словно две большие силы тянут меня в разные стороны и разрывают, если не вмешается еще одна «великая слепая» — Судьба, то я пойду все же за прежней богиней — литературой. Наконец, эта жертва не так уж велика: Кленя говорит, что если я перееду в Одессу, то он постарается как можно скорей перебраться туда же… Значит, наша разлука будет непродолжительна… Ты, я думаю, не огорчишься ни моим планом, ни тем, если он все же осуществится. Наоборот, тебе должно быть приятно, что твоя дочка не такая уж «рабыня», как ты думала…»
Однако из этого ничего не вышло — Лесина телеграмма опоздала, и редактором «Южных записок» был назначен другой.
А тем временем жизнь шла своим чередом. В эту зиму писалось значительно лучше. Преимущественно дорабатывала свои произведения (а некоторые откладывались уже не один год). Кроме того, не чуралась и работы ради куска хлеба: переводила на русский (в частности, произведения И. Франко).
КРОВЬ НА ТРОТУАРАХ ТБИЛИСИ. «КРАСНЫЙ ШУМ»
Революционные события 1905 года придавали силы, окрыляли надеждой. Тбилиси далеко от Петербурга и Москвы — этих очагов революции, — однако новости долетали мгновенно. После Кровавого воскресенья 9 января, когда было расстреляно мирное шествие рабочих, многочисленные демонстрации и стачки прокатились по всей империи. Массовые антиправительственные выступления захлестнули Тбилиси.
События, происходившие буквально на глазах поэтессы, волновали и вовлекали ее в свою орбиту. В эти дни она снова отложила в сторону «спокойные темы» и под влиянием ежедневных перемен «весны» и «зимы» обратилась к темам, созвучным боевой «Марсельезе». «В Тбилиси был также один такой «весенний» день, когда лужи человеческой крови стояли на тротуарах до вечера. Не до спокойных тем при таких обстоятельствах…»
А обстоятельства она знала хорошо от своих грузинских друзей, которые сами участвовали в организации революционных выступлений. Леся была очень дружна с известным общественным деятелем Шио Читадзе, с которым она познакомилась еще в 1896 году в Киеве. Читадзе был женат на Лесиной землячке — симпатичной девушке Устинье Щербань, — и это во многом способствовало установлению более тесных контактов и взаимодоверия. Этим общением поэтесса была очень удовлетворена: «Только что была госпожа Читадзе, я к ней захожу частенько».
Леся — матери. 6 февраля 1905 года, Тбилиси. «Здесь были волнения во всех средних школах, в том числе и в женских, в институте «благородных девиц» и… в епархиальном училище! В мужских гимназиях устраивали сходки, били окна, добились отставки нескольких учителей и одного директора. В грузинской дворянской школе выработали новый устав с правом сходок в присутствии учителей и с ученическим советом… В женском институте были волнения по причине перевода одной ученицы из старшего класса в младший, чтобы освободить вакансию для дочери начальника края, а учитель, который протестовал, вынужден был уйти в отставку. Девицы вступились за подругу и учителя, выбили окна в знак протеста, а начальницу, пришедшую их успокоить, забросали туфлями, избили и выгнали вон. Она подала в отставку, а институт пока что закрыт. Епархиалки подняли антирелигиозный бунт, и ходят слухи о каких-то невероятных «кощунствах» и «бесчинствах» в этой школе: как бы там ни было, школа прикрыта. Вот какие дела!»
Будучи свидетельницей уличных демонстраций, отмечая настроение, энтузиазм восставшего народа, Леся не раз слышала песню демократов «Смело, друзья!» — песню, минорные мотивы которой, как ей казалось, не созвучны революционным событиям. Это неожиданное открытие поразило ее настолько, что она написала своеобразный триптих — «Песня про волю». В начале первой части — картина могучих, сплоченных рядов красными, как огонь, знаменами:
Поэтесса убеждена — время для этого пришло — борцы должны сами сложить песню, она призывает их к этому:
В этот раз Леся с нетерпением ждала лета, торопилась домой: ведь и там, на Украине, красные хоругви. Революция! Долгожданная революция.
В начале июня Леся была уже в Киеве. Лето 1905 года она провела в Зеленом Гае и Колодяжном. Как никогда оно оказалось щедрым в творческом отношении — особенно «пошли» произведения больших форм — драматические поэмы. С каждым днем все мощнее и полноводнее становилось народное восстание. Монархия содрогалась, как парусник во время океанского шторма. Подобной бури она не знавала за всю свою историю. Все, что веками наслаивалось, теперь ожило, всколыхнулось, забурлило и «красным шумом» покатилось от города к городу, от села к селу. «Красный шум» окрылил поэтессу. Еще совсем недавно революция — далекая мечта, а сегодня — реальный факт. Кто же из писателей мог оставаться равнодушным? Кто из них, у кого в груди билось сердце, а не комок верноподданнических мышц, мог не откликнуться на призыв «Марсельезы»?
Этим летом забыла Леся о красоте Зеленого Гая, очаровательном Пселе и веселых прогулках на челне, не любовалась волынским «зеленым шумом» — вся пребывала в плену «красного шума». Под воздействием «ежедневных перемен весны и зимы» писала новые произведения о «весеннем дне», рождавшемся в «лужах крови». В письмах к друзьям она говорит о том, что гражданская муза теперь подвластна ей полностью. Пишется без принуждения, легко и только на темы, созвучные сегодняшней борьбе:
«Между тем в поэзии я достигла неожиданной гармонии между настроением моей музы и общественным настроением (это далеко не всегда бывало!). Мне как-то не приходится даже напоминать этой своевольной богине о ее «общественном долге» — так очаровал ее суровый багрянец красных знамен и говор бурной толпы. Я даже не понимаю, что за удовольствие этой citoyenne-Muse[76] возиться теперь с таким немощным созданием, как я: на ее месте я избрала бы поэта с такой героической фигурой, как V. Hugo, с голосом, как у Стентора, приложила бы ему рупор к устам и вещала бы через это усовершенствованное приспособление свою волю на весь мир. Но, видно, у богов никогда не было и не будет логики…»
НЕОФИТ ПОКИДАЕТ КАТАКОМБЫ
«Три мгновения», «Осенняя сказка», «В дому труда, в краю неволи» и, наконец, драматическая поэма «В катакомбах» — вот произведения Леси Украинки, созданные ею по горячим следам событий 1905 года. Пожалуй, самым ярким из этих произведений является поэма «В катакомбах». Эта вещь, как выражалась сама поэтесса, не была написана «с ходу». Изучение исторических источников на эту тему проводилось значительно раньше, однако по иному поводу. И неожиданно вылилось в поэму. Изучение подтвердило собственную гипотезу. «Я уже раньше думала, — писала она Крымскому, — что нынешняя форма христианства является логическим и роковым следствием его первичной формы… Я не принимаю теорию Толстого и многих других, будто современное христианство является аберрацией, болезнью этой религии. Нет! В древнейших памятниках, в «Деяниях апостолов», в посланиях апостола Павла, в аутентичных фрагментах первоначальной галилейской пропаганды я вижу зерно этого рабского духа, этого узкосердого политического квиетизма, который так разыгрался потом в христианстве…»
Итак, реакционность христианства — это следствие самого его существа, а не его искривление. Углубившись в первоисточники, Леся увидела, что совсем не случайно в притчах и евангелии так часто употребляются слова «раб» и антитезис «господина и раба» как единственно возможная форма отношений между человеком и его божеством.
Анализ посланий и проповедей апостола Павла показал писательнице, что «коммунизм первых христиан — это фикция, его никогда не было, или это был коммунизм нищего, у которого все равно не было никакого имущества, или «коммунизм» добродетельного богача, который бросает крохи со своего стола «коммуне» собак, сидящих под столом своего господина. Вот и все…»
Из изучения первоисточников Леся Украинка вынесла понимание того, что «демократизм» христианства также невысокой пробы. Он представлялся ей схематично так: деспот и народ — и никого больше между нами. Стадо и пастырь. Однако подобного рода демократизм никогда не выбрасывает деспота из своей проповеди…
Единственное же, что «поддается настоящей идеализации у первых христиан, — это не их quasi анархические доктрины, а разве что грация чувства… всепрощающей симпатии, которое так украшало отношения Христа к его склонным к измене и тупым ученикам… Ну, и еще два-три элемента в сфере чувств, но не теории. Только все эти элементы я уже использовала до конца, и мне неинтересно было на них долго останавливаться…».
Типичный христианин тех времен должен был меч-гать о том, чтобы все стали слугами Христовыми. Но разве это не значит — рабами? Именно против этого «восстает мой раб-прометеист», — говорила поэтесса. Он совершенно резонно рассуждает, что, пока будут господа и рабы (на земле или на небе, все равно), будут и посредники между ними — надсмотрщики, экономы, проповедники… И все они, прикрываясь именем бога, будут эксплуатировать людей.
Епископ успокаивает раба — придет Христос вторично к людям, свершит божий суд, и вновь сравняются все: «Едино будет стадо, единый пастырь». Но раб-неофит не удовлетворен:
Невразумительный ответ епископа о «подпасках божьих», к коим он и сам принадлежит, утверждал на веки вечные тиранию всяких «посланцев», «наместников» бога на земле. Сказано было это в середине II века. Выходит, уже тогда, на рассвете христианства, был заложен фундамент духовной темницы, в дальнейшем она лишь достраивалась. В этом Леся Украинка глубоко убеждена, и в этом лейтмотив ее произведения.
Почему же писательница обратилась к этой теме в бурное время революции 1905 года? Возможно, натолкнула петербургская драма 9 января. Ведь ей известна была провокаторская деятельность попа Гапона среди рабочего населения. Призывая народ идти с прошением к царю, этот «подпасок божий» повел огромное доверчивое «стадо» под град пуль…
Как бы там ни было, а давно выношенные мысли воплотились в этой драме-жемчужине с необычайной силой и убедительностью. Такого страстного и в то же время поражающего своей логикой опровержения религиозных догматов в украинской литературе не было доселе.
В этом произведении нет ни хитроумных, запутанных сюжетных перипетий, ни экстравагантных сцен. В глубоких катакомбах Древнего Рима собрались христиане. Пришел сюда и недавно крещенный раб (неофит) — в надежде отыскать дорогу к людской правде. Епископ уверяет неофита, что лишь в лоне общины верующих получит он все, к чему стремится: равенство, братство, любовь. Когда же неофит услышал, что в царстве небесном все люди — божьи рабы, то был повержен в смятение:
Охваченный недоверием к епископу и страхом перед «божьим рабством», неофит решительно и страстно протестует против этой добровольной неволи, требует подлинного равенства — без господ и рабов:
Острый, напряженный диалог заканчивается победой раба-неофита. Убедившись, что и в христианской общине нет равенства и нет спасения, он отрекается от всех богов — небесных и земных. Неукрощенный дух зовет его вдаль, на поиски истинной правды. Отныне он прокладывает путь в лагерь повстанцев, которые собираются где-то за Тибром. От злости и бессилия епископ теряет самообладание, свою показную благочестивость и гонит прочь неофита. Но тот и сам покидает катакомбы:
ТВОРЧЕСКАЯ ДРУЖБА
В возникновении замысла поэмы «В катакомбах», как и вообще в творческой жизни писательницы, немалую роль сыграл выдающийся ученый-востоковед, поэт и академик Агатангел Крымский.
Познакомились они еще в юношеские годы, когда Крымский учился в Киеве, и с тех пор между ними на всю жизнь установились дружеские отношения. Не всегда была возможность непосредственного общения — тогда выручала почта. Фундаментом этой дружбы была любовь к родине, к пароду. Есть основания утверждать, что Крымским владели еще и другие, более сильные чувства, которые он питал к Лесе Украинке.
Да и в творческой биографии у них было немало общего. Начали печататься в одном и том же издании — львовском журнале «Зоря» (только Леся несколько раньше). И первый критик у них был один и тот же — Иван Франко. После выхода в свет первого поэтического сборника Крымского Франко писал: «А. Крымский — высокооригинальное явление в нашей литературе. Пишет он филологические статьи или критические рецензии, прозаические произведения или стихотворения, — во все он вносит свое собственное «я» в такой степени, как немногие из наших писателей».
Характерной чертой творчества Агатангела Крымского является прежде всего масштабность мысли и темы, отрицание моралистических шаблонов и традиционной ограниченности. Однако поэзия Леси Украинки была для Крымского прекрасной и непостижимой. Будучи уже известным ученым, профессором Московского института востоковедения, он с огромным уважением и нескрываемым восхищением относился к творческим приобретениям поэтессы, что явствует из их переписки.
«Ваше письмо, — отвечала ему Леся в 1901 году, — проникнуто, такой дружбой, которой я совсем не заслужила… Неужели Вам могли так прийтись по сердцу мои стихи, когда для Вас открыто целое море мировой поэзии, — ведь в нем все мои напечатанные и ненапечатанные думы и мечты должны раствориться, как капля дождя!.. Странно и, однако, приятно думать, что и такой сломленный жизнью (или, лучше сказать, без жизни уставший) человек, как я, может кому-нибудь дать минуту радости».
Крымский часто обращался к Лесе за советом, посылал на ее суд только что написанное им. Так было и с повестью «Андрей Лаговский», которую он переслал ей в 1905 году. Спустя некоторое время Леся откликнулась большим письмом с детальнейшим разбором этого произведения. Невзирая на приятельские отношения (а может, благодаря им), поэтесса высказывала откровенные и бескомпромиссные суждения, какими бы горькими они ни были для автора. Леся советовала ему решительно отказаться от ненатуральных характеров и надуманных проблем, от излишнего копания в душе героя, от болезненного самоанализа и отвратительного натурализма, который порою выползал на страницы повести. В заключение добавила: «А что касается практического совета, о котором Вы меня просили, то я Вам вот скажу: не мешало бы вырезать несколько страниц из Вашего романа. Идея Вашего произведения совсем не требует такого доведенного до крайности натурализма, скорей даже затемняется им. Не мучьте так себя в следующий раз, искренне прошу Вас, дорогой товарищ, потому что я хорошо чувствую, как трудно Вам дается этот натурализм (хотя бы в сцене с прокусыванием пальца)!.. А тем временем в Ваших лирических стихах… значительно больше живой правды, чем в этих натуралистических «протоколах вивисекции». Может быть, поэтому я способна любить Ваши стихи так, как, наверно, никогда не смогу полюбить этот роман, хотя он достоин всяческого уважения».
Теперь, много лет спустя, очевидно, что Леся Украинка была права, уговаривая Крымского отказаться от прозы, которая и в самом деле не принесла ему славы. Другое дело — поэзия. Здесь Крымский проявил свое дарование — как в оригинальном творчестве, так и в многочисленных переводах других поэтов.
Творческие связи Леси Украинки и Агатангела Крымского не были односторонними. Ученый-филолог и историк Крымский оказывал поэтессе немалую услугу своими советами по вопросам древней истории, средневековья, археологии. Это было ценно: ведь почти все драматические поэмы Леси Украинки являли собой результат кропотливой исследовательской работы, и автор их не мог не нуждаться в научных консультациях. Писательница нередко обращалась к Крымскому за помощью, когда надо было разыскать документальные материалы или научную литературу.
А. Крымский вспоминал, как Леся попросила его прислать из Москвы научные труды по истории христианства того периода, когда оно преследовалось. Крымский передал поэтессе диссертацию «Развитие власти митрополитов в первые три века христианства». «Леся Украинка основательно изучила эту большую диссертацию, — замечал Крымский, — а затем написала: «Это меня не удовлетворяет, мне нужны оригинальные документы…» Я послал ей диссертацию потолще (Олар, «Преследование христиан Римской империей») — на французском языке. Поэтесса за два месяца прочла ее и вновь написала о том, что не может ограничиться «одним лишь научным исследованием». И заказала еще ряд книг. Я ей целую библиотеку послал…»
Вследствие напряженного, неутомимого труда Леси Украинки была написана поэма «В катакомбах», поражающая не только своей эмоциональной силой, но и глубиной научного осмысления истории. В знак благодарности писательница решила посвятить это произведение Крымскому, если оно ему «действительно по душе придется»… Она просила Крымского искренне высказаться на сей счет — «так же, как я сказала о Вашем романе». А дальше в этом письме идут красноречивые строки: «И Вы немного виноваты в ее рождении, так как пробудили во мне мысли в этом направлении своим письмом, в котором Вы упомянули о евангелии и о споре о нем с Вашим старым учителем. Поэтому мне кажется, что моя поэма близка Вам, и я хотела бы связать как-нибудь Ваше имя с нею. Но это только если Вы захотите и позволите».
Крымский с радостью согласился, и поэма вышла в свет (1906) с такими словами на обложке: «Посвящается уважаемому побратиму А. Крымскому».
Не раз писательница обращалась к А. Крымскому и с конкретными вопросами. «Посылаю свои новые стихи, — писала она в 1903 году, — и прошу, если у Вас есть время и желание, прочитать их и возвратить мне с Вашими замечаниями, нет ли в них каких-нибудь неувязок с точки зрения бытовой и исторической (например, золотые украшения на царских палатах, конкуренция финикийских мастеров и т. п.)…
Если будете отвечать, мне, то будьте гак добры справиться в книгах, есть ли в якутском языке слово «свобода»… о чем однажды Вас уже спрашивала, — этот интерес не исчез у меня и теперь».
Этот вопрос Леси Украинки вызван ее работой над поэмой «Одно слово» — о драматическом эпизоде в жизни революционера, сосланного в Якутию. Ссыльный пытается объяснить местным жителям, что такое свобода, по которой он так тоскует. Однако они не понимают его, так как в их языке даже нет такого слова — «свобода»… Это еще больше угнетает его. Вскоре ссыльный умирает. Леся назвала поэму «Одно слово», объяснив в подзаголовке: «Рассказ старого якута». В таком виде поэма и была опубликована, так как Крымский почему-то вовремя не смог ответить Лесе.
Уже в годы Советской власти Крымский писал об этом эпизоде в своих воспоминаниях:
«Когда я прочитал «Одно слово», сразу же написал статью, что поэма прекрасна, однако построена на неправде, так как в якутском языке для слова «свобода» существует три синонима… Замысел поэтессы интересен, идея правильная, но якутский язык выбран неудачно. Леся Украинка с пониманием отнеслась к моей критике и очень сожалела, что в ее произведении допущена такая ошибка. Конечно, якуты испытывали в те времена жестокий гнет царизма. Народ был почти на сто процентов неграмотным, и поэма «Одно слово» не могла дойти до него. Но Леся Украинка умела видеть перспективу, она понимала, что в художественном произведении не может быть ни одного слова неправды: наступит время — и эта неправда всплывет на поверхность… Случай с поэмой «Одно слово» был единственным исключением во всем литературном творчестве Леси Украинки».
В последующем издании поэтесса изменила подзаголовок («Рассказ жителя Севера»).
Работая над драмой «Каменный хозяин», Леся снова обращается к Крымскому за консультацией: «Как нужно говорить по-испански: Дол`орес или Долор`ес? Называют ли донна (то есть «донья») девушек или только замужних? Вот вы, наверное, все это знаете, а я «необразованная»! В конце концов, это и не удивительно, я самоучка, а Вы профессор, и я убеждаю себя, что мне не стыдно».
Можно было бы привести еще множество фактов, подтверждающих тесное творческое содружество Леси Украинки и Агатангела Крымского.
МАНИФЕСТАЦИЯ НА НЕВСКОМ. КОНСТИТУЦИЯ
Самая младшая Лесина сестра Дора, которую все любили за ее мягкий характер, за красоту, оптимизм, трудолюбие и непритязательность, закончила гимназию и захотела стать агрономом.
Вообще-то у сестер были разные наклонности. Старшая — служительница музы. Лиля окончила Женский медицинский институт в Петербурге. Оксана продолжает образование в Бельгии на инженерном факультете Льежского политехнического института. А Дора изъявила желание послужить одной из древнейших профессий — земледелию. Но реализовать этот замысел в то время в России было не так-то просто — в университеты и политехникумы женщин не принимали. На всю огромную империю существовала одна высшая школа, где можно было приобрести необходимые знания: Женские сельскохозяйственные курсы имени Стебута в Петербурге. И семнадцатилетняя девушка отправилась туда. Поселилась она в доме Марии Карташевской, с которой Косачи были в приятельских отношениях еще с Волыни.
Но с наступлением осени начались студенческие выступления. Во всех высших школах, вспоминает Исидора Петровна, ежедневно происходили митинги, демонстрации. Правительство распорядилось прекратить занятия в университете, Горном, Технологическом, Лесном и других институтах. «Стебутовка» пока функционировала. «Обычно я с утра убегала на курсы — до 3-х часов дня, а затем уже с курсов — на различные сходки, митинги или демонстрации. Интересно это было, просто захватывающе, однако я страшно уставала, да к тому же эта влажность петербургской осени. А еще где-то напилась сырой невской воды, вот и заболела брюшным тифом».
Телеграмма Карташевской о болезни Доры застала в Киеве одну Лесю. Отец был в Колодяжном, весь в хозяйственных заботах; мать, как всегда, в отъезде — на сей раз в Полтаве, по делам журнала «Ридный край». Пришлось Лесе срочно отправляться в Петербург. Выехала она последним поездом и едва добралась туда, как началась всеобщая железнодорожная забастовка. Прекратили работу почта, телеграф — все средства связи. В семье Косачей встревожились: неизвестно, доехала ли Леся, жива ли Дора. Десять дней продолжалась стачка, и десять дней родители ничего не знали о Доре и Лесе.
Красные знамена, «Марсельеза», нескончаемые потоки демонстрантов… Каждый день площади и улицы переполнены бурлящими толпами: митинги продолжались до позднего вечера. Петербург требовал свободы, кричал: «Долой самодержавие!»
Такого Леся еще никогда не видела.
Из воспоминаний Исидоры Петровны Косач. «У меня была довольно легкая форма тифа, и я быстро выздоровела. Лесиному приезду очень обрадовалась. Я видела, что и она очень рада такому благоприятному течению болезни. Но у нас с Лесей не было принято выражать свои чувства открыто, вслух, Нежность и внимание проявлялись в ее отношении ко мне всегда, а особенно во время моей болезни. Ни малейшей аффектации, как, впрочем, и в ее отношениях с другими. Я также никогда не говорила о своей любви, но она всегда знала, что я ее люблю и что ее слово — закон для меня. Остановилась Леся у Марии Карташевской и жила в одной комнате со мною. Нередко Леся ходила час-другой по Петербургу, чтобы посмотреть и послушать, что делается в мире.
Помню, что она рассказывала о большой демонстрации на Невском. В тот день она долго отсутствовала и возвратилась значительно позже обычного. Выглядела усталой, но была довольна и счастлива.
В тесной колонне демонстрантов прошла Леся по Невскому проспекту до Казанского собора. Отсюда, со ступенек собора, говорила Леся, открывалось величественное, импозантное зрелище: массы народа шли организованно, под красными знаменами, с пением революционных песен. Не скрылась от ее внимания и странная группа анархистов, выкрикивающих какой-то свой гимн и усердно размахивающих черным полотнищем…»
Приказ петербургского градоначальника Трепова: «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть!» — не в состоянии был остановить нарастающее движение революционных масс. Мощная октябрьская забастовка, охватившая всю Россию, вырвала у царя манифест 17 октября, по которому провозглашались всевозможные «свободы», учреждалась законодательная дума и т. п…Правда, после этого уже на второй день войска нападали на демонстрантов, а черносотенные банды под покровительством полиции готовили погром. Но как бы там ни было, а монархия уже никогда не смогла оправиться от сокрушительного удара, нанесенного ей революцией 1905 года. Ее благоденствию приходил конец.
Все здесь, в Петербурге, на улицах и площадях, напоминало Лесе о непрекращающейся борьбе с ненавистным самодержавием. «Нет, недолго продержится монархия», — Думала она.
Твердыня самодержавия — Петербург, построенный на костях народа, станет его могилой. Потомки жертв царизма уже выросли. Они стоят у станков и прислушиваются к подземным стонам своих предков. Они могущественны, их невозможно, как когда-то, приковать к тачке, их не запугать — их миллионы. А когда они выходят на улицу все сразу, распрямив плечи и подняв головы, — нет такой силы, которая бы их остановила…
Именно эти рабочие, которые идут по Невскому все сразу, — похоронят самодержавие. Пускай не сейчас, не сегодня, но завтра — непременно.
Живя в Петербурге, Леся решила воспользоваться отменой цензуры, которая также была провозглашена манифестом 17 октября, и написала статью на актуальную политическую тему. Однако редакции столичных газет не дали ходу статье.
Время шло, Дора выздоравливала. Пора уже обеим собираться домой:
— Поедешь, Гуся Моя, со мною в Киев. Отныне женщинам открыт доступ в высшие школы, будешь там учиться, — сказала старшая сестра.
— Но ведь в Киеве нет такого института.
— Есть агрономическое отделение в Политехническом, и довольно известное.
— Нет, туда страшно! Я не выдержу вступительных экзаменов.
— Выдержишь. Зима и лето в твоем распоряжении для подготовки к конкурсу.
— А что скажут дома? Ты ведь знаешь, мама…
— Ну что ж, давай сейчас напишем домой, а ответ пусть она телеграфирует. На это уйдет всего три дня.
Ответ был положительным.
Накануне отъезда проститься с Дорой пришли ее сокурсницы. Одна из них — дочь Менделеева. Вторая — из семьи духовного екатеринославского сановника, она приехала учиться самовольно, вопреки желанию родителей. В Петербурге ее поддерживает либерально настроенная богатая тетка. Отец третьей — известный петербургский инженер Воронков. Четвертая, тоже местная, живет на Васильевском острове, родственница архитектора Андрея Штакеншнейдера.
Вскоре возвратилась домой Леся. Приятно, хотя и странно, было смотреть ей на этих совсем еще «зеленых» девиц, слушать их увлеченные разговоры о суровых уличных событиях. В отношении своего будущего они особенных надежд не питали. Но и не страшились его, несмотря на то, что понимали: избранный ими путь агронома нелегок и не обещает ни блестящей карьеры, ни больших материальных благ. Молодость не помешала им увидеть недостатки современного общества, и, что очень важно, они чувствовали отвращение к паразитическому существованию, как к постыднейшему, по их мнению, злу.
Нельзя сказать, что подобные разговоры были для Леси чем-то новым. Она знала, что передовые идеи уже давно проникают в определенные слои интеллигенции, но, чтобы они проникли так глубоко и даже в такие сферы, из которых вышли эти девушки, никак не предполагала. Тем отраднее было в этом убедиться.
В конце октября сестры выехали из Петербурга. Позже Леся вспоминала, что в столице «переждала все железнодорожные забастовки, видела рождение российской «конституции» и многое другое. Налюбовалась красными знаменами, наслушалась песен и громких речей, а потом вернулась в разбитый «черной сотней» Киев…».
МЕЧТА, НЕ ПРЕДАЙ! «ПРОСВИТА». АРЕСТ
Леся тяжело переживала неудачи восстаний. Все вокруг было тревожно: выходила на обрыв над Пселом и смотрела, как на юге и севере, востоке и западе полыхало зарево пожаров. В ответ на смертные приговоры, на кровавую расправу крестьяне жгли господские поместья.
Пристально вглядывалась в охваченные пламенем горизонты, шептала страстные строки:
Упорная борьба пролетариев и крестьян против угнетателей продолжалась. Однако после поражения Московского декабрьского восстания 1905 года началось медленное угасание революции. Реакция подняла голову.
Леся не разочаровалась в освободительном движении. Напротив, проявила в это время необычайную силу духа и разума. Пусть, говорила себе, в этот раз поражение. В следующий будет победа. Революция осветила путь грядущей — в этом суть.
Словно подытоживая первый год больших событий, она писала Кобылянской 26 февраля 1906 года:
«Кто-то не знает почему, но вынужден плакать в эту минуту… Нет-нет, не надо так, пускай кто-то милый не печалится о ком-то, это просто так что-то к сердцу подкатило. Мы же теперь все изнервничались тут, у всех, как говорится, «душа не на месте». Это был такой трудный, и грозный, и величавый год, год ужасных контрастов, «вершин и низин» — буйных надежд и трагических разочарований, больших побед и неизлечимых ран… Да и лично для меня этот год (начиная с прошлой зимы) был таким, — он испытал силу духа моего, я знаю теперь, что я могу, а чего не могу. И хотя я только что плакала, — это так, «нервы», а все же знаю, что я еще сильна и что не люди одолеют меня».
1905 год принес некоторое облегчение украинскому слову. Драконовские указы не отменяли, но и не вспоминали о них. Разрешили издавать, правда с суровыми предостережениями, журналы и газеты. Возобновилась деятельность культурно-просветительного общества «Просвита».
Леся с головой ушла в общественную работу. Ей очень хотелось издавать рабоче-крестьянский журнал. «Тут у нас проектируются целых три украинские газеты, — писала она А. Крымскому, — и я, может быть, впрягусь в какую-нибудь из них, тогда прощай свобода!.. Возьму на свою долю самую черную работу в мужицко-пролетарской украинской газете… Такую газету, к которой я хочу присоединиться, давно уже настойчиво требуют «голоса из народа»…»
Не повезло Лесе и в этот раз. Разрешения на издание газет правительство давало, но не успевали они появиться на свет божий, как те же государственные органы прикрывали их другой рукой. Лишь в конце 1906 года была, наконец, основана газета («Рада»), просуществовавшая несколько лет. Однако она не привлекала Лесю ни своим либерально-оппортунистическим направлением, ни редакторским составом.
Леся сосредоточила свои усилия на работе в киевской «Просвите» — легальном украинском обществе. «Наша «Просвита», — писала Леся в Черновцы, — видит свои задачи шире, нежели галицийская, и, помимо издания книг для народа, хочет иметь свою библиотеку, книжный магазин, музей и всякую всячину, — вот только посчастливится ли?.. Тем временем больше всего занимаемся издательством и библиотекой. А с библиотекой все хлопоты — на мне, как на ответственной за это дело. Хочется ведь, чтобы было не хуже, чем у людей».
Общественные дела и творческая работа над новыми драматическими произведениями поглотили писательницу настолько, что она совсем позабыла о сколько-нибудь упорядоченном режиме, отказалась от профилактического лечения, позабыла советы врачей. Две зимы кряду (1905–1906) никуда не выезжала. Это были ее последние годы, прожитые в Киеве.
Окончились рождественские праздники. В январе 1907 года семья Косачей разъехалась: Петр Антонович — в Колодяжное (его снова перевели на работу в Ковель); Ольга Петровна — в Полтаву, редактировать журнал «Ридный край» и готовить новое издание для детей — «Зирку», в Киеве оставалась сестра Ольга со своим мужем Михаилом Кривинюком — они оба только что возвратились из Праги.
Тревожно и неприветливо было в городе. После демонстрации протеста против разгона социал-демократической фракции в I Думе начались массовые аресты. Они не обошли стороной и Лесю Украинку. Жандармы ворвались в дом ночью. С 12 ночи до 6 утра продолжался обыск. Но тщетные старания! Ничего не нашли. Все Лесины рукописи — в Колодяжном и Гадяче, а «писем не было, так как я вообще не вижу смысла собирать архив — без него гораздо приятнее жить».
Леся — матери в Полтаву, 24 января 1907 года. «Милая мамочка! Надеюсь, тебе уже известно о той напасти, которая невесть откуда на нас свалилась. Какая-то сумасшедшая история: натаскать людей, больных и старых, по участкам и, даже ни о чем не спросив, отпустить восвояси — кому и зачем это было нужно, чтобы эти люди не ночевали дома? Нам с Лилей еще куда ни шло: камера более или менее чистая и общество — не уголовники. Да еще Гринченко попал к нам, поделился присланной из дому едой (дал бутылку горячего молока и две котлеты), — так что мы и позавтракали. А вот жену дяди (Людмилу Драгоманову. — А. К.) отправили в Лукьяновский участок (мы были в Либедском), где вообще очень плохо, особенно с ее здоровьем и настроением. Несладко и Модесту Филипповичу: его жена заболела воспалением легких, да и сам он лишь недавно поднялся с постели. Ну, как-то все обошлось, большой беды не случилось, и то хорошо…
Какая отвратительная нынешняя зима! Прочла сегодня в газетах, что и «Ридный край» подвергся нападению/ Вот еще напасть! Здесь, говорят, разгромлены и «Рада» и «Виснык».
Вот так сводились на нет мизерные приобретения, завоеванные народом. Вновь была закрыта «Просвита», запрещено книжно-издательское дело. На неопределенное время откладывалось создание украинской школы в Киеве.
Волнения, переживания не могли не отразиться на Лесиной здоровье. Медлить было нельзя, и весной она вместе с Квиткой выехала в Ялту. Квитка в то время чувствовал себя ненамного лучше: болезненный от рождения, он хлебнул немало горя, пока учился. Теперь же он добивался перевода из Иванкова Киевской губернии в Симферопольский суд. Надо было прослужить пять лет, чтобы затем получить право на место присяжного поверенного. Эта должность обеспечит ему прожиточный минимум и позволит заниматься делом, которому он решил посвятить жизнь, — музыкой и фольклором.
«КАПИТУЛЯЦИЯ» СТАРШЕЙ СЕСТРЫ
Наверное, в Крыму и была достигнута окончательная договоренность о браке Леси с Квиткой — собственно, о формально-обрядовой стороне, так как фактически этот вопрос был решен гораздо раньше.
Леся была решительно против венчания. В свое время она активно поддержала сестру Лилю, когда та, выходя замуж за Кривинюка, отказалась идти под венец, ограничившись гражданским браком. Однако у Леси с Квиткой ситуация посложней. Его родственники — люди консервативные и верующие — ни за что на свете не соглашались на брак без церкви. И другое, еще более серьезное препятствие — служба. Отказаться от венчания — значит рисковать местом и наверняка потерять возможность зарабатывать себе на хлеб. Ведь они оба хорошо знали, что чиновник суда находится на особом положении.
Ничего не поделаешь — придется венчаться. Лучше уступить в малом, чем потерять нечто большее. Летом они возвратились в Киев и без малейшей огласки повенчались. В тот же день, 25 июля, Леся сообщила матери:
«Милая мамочка! Дело завершено — мы повенчались сегодня, в первом часу дня. Отыскали такого попа, который сам посоветовал кратчайший способ ритуала. С какой стороны ни посмотри на этот обряд, все равно скажешь: «grase a Dieu c'est fini»,[77] — если уж без него никак не обойтись. Мы не приглашали никого, кроме обязательных свидетелей… Из церкви я не звала никого к нам, потому что видела, что Кленя устал от всех предыдущих хлопот… Больше не пишу, так как тоже устала и должна чем-нибудь заняться, хотя бы корректурой, чтобы возвратить себе душевное равновесие».
И в то же время Леся не переставала думать о том, что скажет Лиля. Как воспримет она «капитуляцию» старшей сестры? Не станет ли упрекать?
Спустя несколько дней Лиля, узнав о бракосочетании, прислала поздравление, в котором одобрила пусть и нежелательный, но необходимый акт.
Лиле. 30 июля, 1907, Киев. «Милая Лилея! Спасибо за поздравление и добрые слова. Я думала, что ты скорее осудишь меня за сей шаг, что тебе трудно будет понять, как это мы «сложили оружие»… И огромный камень сняла ты с моей души, когда я увидела, что ты, очевидно, «вошла в наше положение». На самом деле измучившись так, как я в этом году, можно было бы и Галилеево отречение сделать, — человек выдерживает ровно столько, сколько ему позволяют его силы… Да и дело ведь не во мне одной: я не могла обрекать Кленю на дальнейшие хлопоты, это слишком страшно. Надеюсь, что теперь будет спокойней…»
Спустя месяц Леся вместе с мужем уехала в Крым, где они жили до конца 1908 года. С тех пор она лишь трижды, и то непродолжительное время, была на Украине.
НАРОДНЫЕ ДУМЫ. ПОЛТАВСКИЕ КОБЗАРИ НА ВСЕМИРНОМ КОНГРЕССЕ
Леся покинула родную землю, но никогда, до последнего вздоха, не переставала думать об Украине, жить для нее. Сейчас, находясь в Крыму, она вместе с Климентом Квиткой приступила к осуществлению грандиозного замысла. И раньше Леся Украинка собирала произведения музыкального фольклора, но теперь пришло время заняться этим по-настоящему: на собственные, весьма ограниченные средства она организует этнографическую экспедицию на Полтавщину. Цель — запись на фонограф мелодий украинских народных дум. Чтобы избежать всяческих разговоров и похвал в свой адрес, она спряталась за придуманной особой «одного господина» и от его имени вместе с Квиткою вела дело от начала до конца. К участию в экспедиции были привлечены специалисты, лучшие знатоки народной музыки: Ф. Колесса, О. Сластион, А. Бородай. В печати появились интересные статьи о народных думах, о том, как их записывать. Свыше сорока кобзарей с большим желанием вызвались помогать в этом близком им деле.
В 1910 году Научное общество имени Т. Шевченко во Львове выпустило в свет первый том «Мелодии украинских народных дум», куда вошли рецитации шести певцов Полтавщины, самым талантливым среди которых был Михаил Кравченко. Яркой индивидуальностью и красотой исполнения отличались Платон Кравченко и лирник Антон Скоба.
Леся Украинка и Климент Квитка не только организовывали, но и сами делали записи кобзарских рецитации, посылая во Львов все новые и новые материалы. Пожалуй, самым ценным их приобретением был сборник фонографических валиков с пением и игрой на бандуре знаменитого Гната Гончаренко — представителя харьковской «школы» кобзарей. Жил он постоянно под Харьковом, но иногда приезжал в Севастополь навестить своего сына, железнодорожного рабочего. Был он там и в то время, когда Леся находилась на лечении в Ялте. Она пригласила его в гости. А накануне сама раздобыла фонограф, валики к нему, научилась им пользоваться и, таким образом, смогла записать песни в исполнении Гната Гончаренко.
Благодаря усилиям Леси Украинки материалы накапливались, и тогда возник вопрос об издании второго тома мелодий (вышел в сентябре 1913 года, она его так и не увидела). А с какой радостью встретила Леся первую книгу, присланную ей Филаретом Колессой: «Необыкновенно приятно было мне видеть этот большой труд законченным, упорядоченным благодаря Вашим высокообразованным стараниям. Теперь уже и впрямь можно сказать:
Так старания Леси помогли сохранить для потомков народные думы: они поистине стали бессмертными и будут храниться вечно. Кроме того, эти материалы стали предметом научного исследования народного музыкального творчества. Уже в 1909 году музыковед Колесса выступал с сообщением о результатах экспедиции на Полтавщину на III конгрессе международного музыкального общества в Вене — «О мелодическом и ритмическом строении украинских речитативных напевов». Здесь, перед учеными-музыковедами всего мира, впервые прозвучали в фонографической записи голоса Михаила Кравченко и других полтавских кобзарей. В сборнике конгресса был напечатан реферат Ф. Колессы.
Когда издатели собирали географический (и биографический) материал о кобзарях, Леся помогала и в этом. Будучи тяжело больной, она прислала из Египта характеристику Гната Гончаренко и его творчества: «Помню, что Гончаренко происходит из крепостной семьи, что он ослеп двенадцати лет от роду после длительной болезни глаз… Когда я — в 1908 году — видела Гончаренко, он говорил, что ему 72 года… Научился играть на бандуре уже слепым… Прежде, по его словам, он немало зарабатывал на ярмарках, но потом полиция запретила, и он под старость, овдовев, пошел жить к своему сыну, железнодорожнику в Севастополе, откуда приезжал и к нам, в Ялту… В нем, правда, ничего нищенского нет, начиная от одежды, вполне пристойной чумарки, которую носят пригородные крестьяне на Харьковщине, и смушковой шапки и кончая поведением, преисполненным достоинства, без заискивания, но и без заносчивости (которая порой замечается у знаменитостей «из народа»), все в нем исполнено благородной простоты, особенно бросается в глаза его рука с тонкими артистическими пальцами и величавая поза высокой, стройной, совсем не сгорбившейся фигуры. Не только денег, но даже и мельчайшей услуги он не считает возможным принимать даром… Он знает и любит только старинный репертуар, а на новые и «модные» теперь напевы смотрит скептически и холодно. К этнографам относится с уважением и без предубеждения, как к людям, которые делают какое-то нужное и серьезное дело. Меня поражало, как он, терпеливо приспосабливаясь к несносным порой капризам нашего фонографа, готов был часами петь, по нескольку раз повторять слова, стараясь при этом выразительным медленным речитативом облегчить мне труд записи».
Много времени прошло с тех пор, но и ныне наши музыковеды-исследователи народных дум находят прочную основу в фонографических записях мелодий и с признательностью и благодарностью вспоминают большие заслуги Леси Украинки в сохранении бесценных сокровищ украинского музыкального фольклора.
«В ГIРКIЙ, ДАВНО МИНУЛIЙ ДОЛI — ОБРАЗ РIДНОЇ НЕВОЛІ
В начале XX века Леся все реже и реже обращается к жанру стихотворения, а с 1908 года почти совсем их не пишет. На смену пришла стихотворная драма или драматизированная поэма. Одна за другой выходят из-под ее пера «Осенняя сказка», «В катакомбах», «В дому труда, в краю неволи», «Айша и Мухаммед», «Руфин и Присцилла», «На поле крови», «В пуще», «Иоанна, жена Хусы», «Лесная песня», «Адвокат Мартиан», «Каменный хозяин», «Оргия».
Бросаются в глаза необычные названия этих произведений, а имена действующих лиц напоминают о чем-то далеком, легендарном и чужестранном. С точки зрения формальной поэмы построены на сюжетах из сказок, древней истории, античной мифологии и на библейских мотивах. По существу же, в каждой из них заложены идеи и мысли отнюдь не нейтральные: общество, для которого они были написаны, никак не могло отнестись к ним равнодушно. А многие произведения Леси Украинки не утратили своей актуальности и сегодня.
Леся Украинка от природы была щедро наделена воображением и склонностью к фантазии. В ее произведениях — больших и малых форм — мы нередко встречаем картины, созданные мечтой, воображением, не потерявшие при этом реальных очертаний. Вот как она сама говорит об этом:
В другой раз Леся пишет, что когда она размышляет о будущем, то оно состоит для нее не из понятий или терминологических определений, а из видовой картины, реально возникающей перед пею:
Выразительно и четко рисует воображение и картины прошлого, ведь не кто иной, как ее собственный дух, сотни и тысячи лет назад ходил по белу свету, стонал под кнутом, мечом пробивал грудь тирану, рыдал в плену, пророчествовал в Вавилоне, вырастал и падал ниц вместе с Карфагеном и Римом:
Итак, Леся Украинка обращается в своем творчестве к мировой сокровищнице духовной культуры с тем, чтобы на ярчайших образцах жизни и искусства воссоздать впечатляющие, сильные картины славы и доблести народной или ничтожества и позора, чтобы показать дух великий и благородный или нищенский и подлый. «Кто-то любит библейские темы, — говорила она Кобылянской, — так как в них всегда много беспокойного, страстного элемента, а кто-то именно это любит в поэзии и, видимо, никогда не будет эпическим поэтом».
Как бы ни назывались поэмы: «Кассандра» или «Руфин и Присцилла», «Осенняя сказка» или «Вавилонский плен», о чем бы в них ни шла речь — о римском рабе-неофите, закабалении иудеев или полесском парне Лукаше и мифической Мавке, — повсюду бурлит вековая борьба правды с несправедливостью, света с тьмою, добра со злом. Лесе Украинке удавалось «обновить» тысячелетнюю древность таким образом, что она воспринималась как непосредственный отклик на современные ей события.
Предания глубокой старины донесли до нас сказку о царевне (принцессе), живущей в хрустальной светлице на высокой горе из стекла: она и умна, и пригожа, как весенний цветок. Со всех концов света — по морю и суше — спешат королевичи, принцы, рыцари, чтобы завоевать принцессу. Но не так-то легко открывается дверь хрустальной светлицы — гора скользка и обрывиста. Но вот мчит конь, а на нем всадник красоты неописуемой. Мгновением раньше он был простаком-неудачником, но помогло волшебное слово: явился чудо-конь, неудачник влез в его правое ухо и вылез из левого красавцем царевичем. Взлетел на гору из стекла, завоевал руку прекрасной принцессы.
Эту сказку поэтесса интерпретировала по-своему. Она воспользовалась ее сюжетом и написала драму о революции 1905 года, или, вернее, на тему о революционном восстании вообще, и назвала ее «Осенней сказкой».
Излишним было бы да и, пожалуй, наивным искать в этих драмах правдивого отображения во всех деталях и подробностях темы, которая вынесена в название произведения, Тот, кто этого не понимал, попадал в смешное положение.
На «Кассандру», вышедшую в свет в 1908 году, например, тогда же украинская газета «Рада» напечатала отвыв, в котором отмечалось, что Леся Украинка «хорошо знает быт троянцев». По этому поводу она писала матери: «Ах, до чего смешно мне было читать рецензии на мою «Кассандру»! Люди, очевидно, приняли ее за бытовую пьесу «из троянской жизни»!»
Критика не сразу разобралась, что к чему в этих произведениях. Тогда писалось немало несусветной чепухи, и авторы, что называется, попадали впросак, как это было в журнале «Литературно-науковый виснык» (1909), где страстные герои Лесиных драм названы «аскетическими образами излюбленных писательницей жидов, египтян и всякой прочей допотопности». Доходило и до курьезов. Один одесский критик, упрекая Лесю в чрезмерном увлечении еврейскими мотивами, заподозрил ее в сионизме.
Однако чаще всего Лесю Украинку обвиняли в отрыве «от родной почвы», «от своего народа», «от украинских тем». Писали о том, что она не знает жизни украинского народа и поэтому «бросилась в экзотику».
Сегодня даже неловко всерьез возражать против всего этого: в «экзотике» поэтессы отражена жизнь и судьба Украины глубже и ярче, нежели в произведениях других писателей — современников Леси Украинки. Ни у кого мы не найдем такого напряженного, бурлящего выражения идеи борьбы за социальное и национальное освобождение, как в произведениях «на экзотические темы», в которых Леся поднимается до высот убедительнейшей критики господствующего строя, его идеологии и развенчания украинского панства.
КАССАНДРА — ПРОРОЧИЦА НЕПРИЗНАННОЙ ПРАВДЫ
Провидица Кассандра широко известна в мировой литературе со времен Гомера, ее имя упоминается в связи с Троянской войной. Кассандра — дочь троянского царя Приама. Влюбленный в нее Аполлон одарил ее талантом предвидения, но она, уступив злой Мойре — богине людской судьбы, — отказалась от любви. Тогда Аполлон отомстил Кассандре, сделав так, чтобы ее предсказаниям, даже самым правдивым, никто не верил.
Итак, Троя в осаде. Кассандра говорит о вероломстве врагов, а ее осыпают градом насмешек. Она предупреждает о том, что в деревянном коне ахейцев таится смертельная опасность, а ослепленные своей традиционной беспечностью троянцы не хотят и слушать, называют ее безумной. Когда Троя пала, Кассандра досталась аргосскому царю Агамемнону и вместе с ним погибла в Микенах. В древнегреческих драмах Кассандра предстает перед читателем как трагическая вещунья, гордая и непокорная «Фебова дева».
Такие же черты присущи ей и в драматической поэме Леси Украинки. Только здесь она не эпизодический персонаж, а центральный образ — с начала и до конца.
В украинской литературе тема Кассандры не нова, так же как и тема Трои. И Котляревский, и Шевченко, и Франко проводили параллели между судьбами Трои и Украины. Скорее всего в Лесиной драме, хотя здесь и нет на йто прямых указаний, в образе древней Трои также подразумевается Украина, а в трагической фигуре Кассандры, в ее разоблачительные пророчеетва вложены моменты автобиографического характера. Претерпевая мучения из-за того, что ее словам не верят, Кассандра в отчаянии: страшную кару придумали ей боги — наделили слабую Женщину даром провидения. Если бы умела она владеть оружием, заставила бы уважать свое слово.
А вот что говорит о себе Леся в одном из писем: «Я не Могу давать советы, а лишь понимать и сочувствовать, нет, даже предчувствовать, — только мои предчувствие мне никогда ни в чем не помогают…»
На страницах «Кассандры» — целые россыпи не толь ко мыслей, но даже выражений, текстуально тождественных с отдельными местами из писем и публицистических произведений Леси.
В драме фигурируют те же персонажи, что и в классических трагедиях, изображены те же исторические события и ситуации. Она лишь форсирует, усиливает социально-психологические факторы, характерные, типичные в поведении господствующей верхушки Трои (и, догадывается читатель, Украины). Относится это в равной мере к мужчинам и женщинам.
Андромаха, Елена, Поликсена… Что общего у них с народом? Способны ли они сделать хоть в малом доброе. спасительное для Трои? Нет! Для них любовь к родине — далекое и неведомое чувство.
А мужи троянские, кто они?
Героем, достойным троянской славы, выступает в драме Гектор. Он символизирует силы, вставшие на защиту родного города. Частично сюда можно отнести и молодого троянца Долона — бывшего жениха Кассандры. Не колеблясь, без страха он идет за Трою на смертный подвиг. Но это самопожертвование напрасно — он не боец, не для него тяжелый меч:
71
Речь идет о стихах И. Франко «Из дневника», где в образе утопленных детей подразумеваются задуманные, но ненаписанные произведения.
75
Здесь и далее отрывки или высказывания выступающих взяты из печати тех лет, в частности из «Полтавского вестника».