Здесь душа должна издать какой-то неизвестный науке звук. Что сие значит? Невинную непосредственность или откровенность уже привычного греха? Сегодняшний инцидент с соседями может оказаться действительно детской забавой, тогда как взрослая наступает сейчас, когда она стоит перед ним, желая наняться босоногой юнгой на его уплывающую в ночь кровать. Ловушка заключается в том, что, забыв обо всем и даже не ополоснув руки, честный покровитель детства не замедлит стянуть с этого податливого детства кожурку одежд и вонзить в несмутившийся плод (погодите, дайте представить) свой ядовитый клык… Нет, нет, если она такая, лучше ерзать у замочной скважины, всасывая глазами этот божественный узел — ее тонкие ножки, судорожно оплетающие задницу того же соседа сверху… Ну, не заставляйте меня, — я так люблю надкушенное!
Смутившись под его непонятным взглядом, оглянулась на свирепо горящее в вышине окно, повела плечиком, поясняя: вот, шла на пруд искупаться, решила позвать, — Ублюда теперь боится (кто? ах, Люда!), а одной скучно… Человек на пьедестале кивнул. Быстрое переодевание в комнате, все фазы которого представлены зрительнице в проекции на экран штор (какая сила повернула обнаженное напряжение в профиль?), — и эффектный прыжок через перегородку с мягким приземлением барса: «Я готов!»
Он готов! Посмотрите на него! А он подумал, где взять сейчас столько солнца, чтобы растопить и выпарить все связующее этого вечернего часа, проведенного с нею, сгустить его до медовой вязкости нескольких минут, какие слова и краски подобрать, чтобы сохранить эту сладость? Может, взять для начала виноградный тоннель, его подсвеченную фонарями зеленую прозрачность, что ведет нас в беседку-джонку, скользящую по зеркалу пруда; теперь наполним тоннель вьющейся походкой девочки, всмотримся в эти мелькающие впереди босые ножки — шлепанцы в руке, как две раскрывшие рты рыбки, — эти юные пяточки, румяные даже в грубой искусственной тени, — она идет, пританцовывая, откинув плечи, и в вырезе майки плавают острые птенцовые лопатки; вдруг вспархивает, потянувшись за гроздью винограда, и тесная майка предательски медлит опуститься, открывая немигающему филину тонкий поворот впалого живота; оборачивается после прыжка, чтобы успеть из-под челки заметить в глазах провожатого свое увеличенное отражение…
Нет, прервемся! Потому, что это мучение — вести мою прелесть, мое бесподобие, по бесподобному праву требующее бесподобных же подношений, — вести ее по проторенной тропинке, делая вид, что мы первые, одновременно с бессильной злобой взирая на следы разорения, учиненного впереди прошедшим. Вот раздавленная мякоть абрикоса, с которого тот живьем снял кожу для своей возлюбленной, вот пенек срезанного сравнения, вот вырванные и увядшие цветы запахов, вдавленные в грязь альпийскими сапогами, — да он ничего не оставил, потусторонний старик! Он выловил на моем пути всех бабочек, он профильтровал своим мелкоячеистым сачком самый воздух — и не потому, что был всемогущим, а потому, что всего было мало и в единственном экземпляре! Он схватил форелевую тему сухими пальцами, ободрав ее прозрачный покров и навсегда заразив плесенью, которую с ужасом замечаешь, целуя пойманную в холодный конопатый нос. И самое трудное, идя по следу (никуда не свернуть, не обойти, — женщин миллионы, девочка одна) и встречая лакуны, вылаканные жадным чавкающим стариком, — самое трудное восполнить их так, чтобы не ошибиться во второй раз…
Но сосредоточься, ради бога! Моя мятущаяся тень не понимает, чего хочет ее хозяин, бредущий за танцующей девочкой, и какие мысли крадутся в его голове. Да отстаньте вы! Я ничего не знаю пока, кроме того, что здесь — Азия, здесь юная Луна лежит на спине, раскинувшись, и так на спине, беременея, уплывает рожать, чтобы снова появиться в вечернем небе молодой и бледноногой; здесь все горячее и суше, и я не виноват, что маленькая нимфа оазиса сама поманила меня, я не знаю, чего от нее ждать и что она сама уже знает…
Он не знал этого до такой степени, что в беседке, в ожидании, пока она снимет майку, его пересохшее сердце остановилось в томительном предчувствии — и облегченно пустилось дальше, увидев два несерьезно сморщенных лепестка купальника. Извиваясь и дергая плечиками, она стянула тесный чехольчик шорт, ухитрившись задержать локтем увлекаемые шортами (или его глазами?) трусики, бросила шорты на скамейку рядом с майкой, и мужская рубаха легла сверху, обняв опустевшие формы девочки мускулистым рукавом.
Из будущего плохо видно, как она входит в воду: зябко сведенные плечи, адресованный назад смешок, хрупкий аккорд ручьистых ребрышек; поскользнулась на подводной ступеньке, забалансировала руками. (Рисунок очередного маньяка: девочка на шаре и воззрившаяся на нее глыба, раскаленная изнутри распадом тяжелых чувств. Ах, это отец акробатки? Тогда простите, — мне показалось, что это еще одна разновеликая пара в очереди за счастьем.) Не удержавшись на мыльной доске, она с визгом бросилась в воду. Он нырнул, пошел торпедой на колыхание русалочьих ножек, — но, вдруг задвигавшись, они растворились в темноте. Бесшумно всплыв, он огляделся. Она тихо смеялась невдалеке. «А вот и не догнали, — сказала она. — Я вообще боюсь, когда под водой подплывают. А вы совсем как акула были, — я как рванусь! Чуть не заорала… Зато страх такой здоровский, как будто внутри щекотят».