Выбрать главу

Хорошо ранней зимой скользить на лыжах по бывшему проспекту (ныне — просто просека, поросшая ельником) мимо следов птичьих трагедий и лисьих пиров, — красивые морозные натюрморты: отпечатки крыльев на снегу, перламутровые перья, алая кровь — и солнце… Долго любоваться нельзя, нужно катить дальше. Выслеживать, прислушиваться, выжидать, трогать пальцем след — не остыл ли? — и, наконец, догнать у замерзающего пруда, остановив сердце, прицелиться в прекрасный пугливый силуэт. Сегодня в жертву хозяину милые мои звери послали хорошенькую косулю, — и вот ей моя пуля с любовью и нежностью… Бог мой, да разве бы я стрелял?! Я готов щипать траву и жрать падаль, если подаришь мне канареечные штаны и волшебную палочку — я ведь так бескорыстен! На каждый ее взмах появлялись бы в моем жестоком царстве женщины — вчерашние самки, удивленные своими новыми формами. Но вот эти хвостики-пуховки оставлю, — пусть очаровательно подрагивают, когда новообращенная, склонившись к ручью, разглядывает свою новую мордочку. Оставлю на них волков, — пусть гоняют, чтобы не зажирели в покое, пусть торчат ребрышки и дрожат впалые животы, пусть знают, наконец, кто их единственный защитник (он же — добрый доктор) и к кому бежать… А масштабы нужно сохранить — какое удовольствие покормить с ладони девочку-белочку или, добравшись до бывшего ипподрома, приговорить к метаморфозе ту вороную до синевы, пахнущую масайской любовью, при этом в восторге думая: как буду объезжать?.. (А вот и некому попенять мерзавцу за его бред. Но разве кто-нибудь осудил древние армии, таскавшие в обозах целые стада блеющих любовниц, кто-нибудь пожалел плоды подобных походов — плачущих малышей-силенов, брошенных на обочинах победных дорог? Хорошо еще, некоторых усыновили сердобольные мифы.)

Если же подступать к развиваемой теме всерьез и пользоваться посильными средствами, то начать следует, как всегда, с томления очередного адама. Стоя перед скалой, испещренной петроглифами любимых животных, он думает о совершенно новом персонаже. Он знал, он чувствовал — прижимаясь горячим лицом к давно остывшим шелкам, он чувствовал это время, как инвалид чувствует приближающийся дождь по ломоте и жару в членах (разве инвалидов несколько?), — то время, когда ему надоест одиночество. Именно тогда, набрав на подмытом берегу жирной синей глины, принимая ее за нужный сорт праха, забыв об уроках истории, не слыша небритого, спившегося хора предупреждающих, вставая на скользкий путь весело и с надеждой — бог я или не бог?! — приступаю, помолясь себе.

…Лепить, напевая цитату из вышестоящего: «Пошлите мне девочку с нежной душой», восхищаться собственным неожиданным даром, вытаскивая из глины пальчик, плечо, локоток; вскакивать по ночам и, сняв сырую марлю, вносить поправки: уточнять живот (оглаживая по часовой, чтобы не нарушить будущую перистальтику), формовать пальцем норку — мой будущий рай или, щупая собственное колено, добавить недостающую косточку в глиняное, но уже такое надменное коленце — она не должна хромать… А потом, наблюдая, как изделие сохнет, как белеют первые самые тонкие детали — носик, брови, кончики пальцев, соски, — всматриваться тревожно: лишь бы не треснула, — иначе отклик на прикосновение будет фальшив. И все ходить кругами, цокать языком, преклонять колени: и кто водил рукою моею и кем же гордиться мне — неужели мною?! И хватит ли объема легких курильщика, чтобы вдунуть в лице ее? Встань же, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди!

Все будет именно так. И будет она — такая же, но другая, словно проглотившая арбуз, — это шок очередного адама. Будет еще серия гравюр с последних страниц: то же междуречье, разливы, плодородный ил и — прожорливое племя, корчующее пни. А где же мой покой, полученный в наследство, где мой, освещаемый ночами лишь луной, город? Кругом костры и гогот моих одичавших потомков — они заперли коз в загонах, они доят и режут их, мешая спать старику. И он уже не тот — поддавшись их первобытным нравам, ворует вечерами заблудшую глинобитную правнучку и, просвещая ее остатками своих знаний, одаривая последней шелковой ленточкой, гладит трясущимися ветвями презрительно уклоняющийся прутик. Да что ты увидела на потолке, негодница?!

Такие вот далекие перспективы… А пока они далеки, я еще понежусь, еще побалую себя — ведь многое еще не пробовано. Сегодня, к примеру, заночую на вокзале. Там, в тупиках депо, ждет меня паровоз с одним прицепленным вагоном, — и будет бешеная лесная скорость, когда вагон мотает, и в окне мчится луна, прыгая по улетающим деревьям, и в купе гуляет ветер, и запах дыма и степи, и, высунувшись в окно, можно петь и орать во все горло… Проснуться среди ночи оттого, что поезд замедляет ход перед остановкой, плывет, покачиваясь и постукивая, и свет идет чередой, проходя сквозь стены, и перрон вот-вот кончится, — но дернулся, заскрипел и — замер. Такая тишина; выйду покурить, погулять по скользким рельсам, подышать запахом нагретых за день шпал… А ночи здесь темней и звезды ярче, и уже чувствуются акация и слоистые скалы, и слышно, если прислушаться, как шуршат камыши на лимане — все совсем рядом, и пути осталось чуть-чуть. Отправляемся…

Беса

Эта история навеяна событиями, случившимися в профилактории «Дурмень» весной 1987 года — летно-подъемному составу полагалось две недели отдыха после 250 часов налета «за речкой».

Здесь все, что успел захватить, убегая. Несколько песчинок, обрывок нитки, камешек, отскочивший от оконного стекла… Остальное — на листе акварели. Темнота сберегла ее: небо не выцвело, и листва не пожухла, — оазис по-прежнему выпирает из-за ограды, как из вазы, дразня темной зеленью нищую пустошь. За гремучими воротами — тот же маленький рай, и гостю вновь предлагают все, о чем он мечтал когда-то, палимый азиатским солнцем. Теплый, зацветающий пруд, изысканный обед в маленькой пустой столовой, сырые тропинки сумрачного парка с такой узнаваемой травой, такими высокими деревьями, — и целый день время наигрывает piano dolce — музыку приближения вечера…

Простите, любители света, но именно ради вечера, промаявшись столько ненужных лет, я вернулся сюда — и волнуюсь сейчас: получится ли? Выполнив все подобающие ритуалы и пропуская чудный закат, капнем трясущимися руками фиолета; подождем, пока разойдется. Кажется, получилось… Смуглые сумерки сменяются свиристящей ночью, гаснет одинокое окно на втором этаже пустынного замка (там гнездилась та самая, страдающая куриной слепотой семья, — привет, родные, как я соскучился!), в темных виноградных аллеях загораются матовые фонари, и торопливый шаг снова выводит к беседке, ступени которой лижет черная вода. Здесь охотничий скрадок. Укрывшись в нем и водя ладонью по застарелым ножевым шрамам скамьи (новых нет, значит — прибыл правильно), охотник ждет. Он вслушивается в тишину так напряженно, что становится слышен подземный гул собственной крови, а стук собственного сердца нервирует, как прыжки со скалкой под окном философа, замершего в предчувствии грандиозного открытия… (Но философу нельзя верить, — это всего лишь маневр, сбивающий со следа предполагаемых преследователей. Вот, не заметив поворота, они уже ломятся сквозь кусты к болоту ложной проблемы — то ли охоты на уток не в сезон, то ли ночных грабежей, — так и не узнав, насколько все страшней и заманчивей…)

Истина же в том, что он охотник за звуками, не более, — но это звуки купальской ночи. Слышите? — начинается… Далекий смех, узкая ладошка, убитый комар (куда он поцеловал ее, негодяй?!) — звуки приплывают по воде с другого, отодвинутого темнотой берега, бережно ловятся и уже не выбрасываются. Единственно жаль, что ухо не столь изощрено (прошу вас, цикады!), чтобы уловить шорох спадающих на траву платьиц и услышать, как, сорвавшись с пальца (вот евангелие от девочки!), щелкнет по тонкому бедрышку резинка самой последней, самой нежной из одежд. Ночь ли соблазняет или ранний прагматизм предупреждает, что звезды белье не высушат, — причины обнажения купальщиц не важны, — важна та умильность нравственного горбуна, с которой он рисует сладкий трепет юных тел, открывших тысячеглазой ночи то, что до этого видел длинношеий душ, позволивших теплым пальцам ночного воздуха коснуться своих пугливых, едва опушившихся тайн. А руки слушателя тоскуют по тяжести бинокля ночного видения, — его кошачья пара отмоет ночь до зеленой прозрачности, и две русалки, естественно-бесстыдные в своем неведении, вступят не в воду — в мои глаза…