Прошедший лагерную закалку «новый батько» никак не комментировал эти радостные сообщения и победные марши.
Молча слушая репортаж из Брест-Литовска о совместном параде немецких и советских войск, «освободивших город от польских помещиков и капиталистов», — параде, который принимали «генералы-побратимы» выпускники Рязанского танкового училища Хайнц Гудериан и Военной академии имени Фрунзе Семен Кривошеин, — Кривонос, сжав зубами цыгарку, с каким-то злым остервенением чинил полусгнившую в конце двора беседку, посадил вокруг нее сирень и вишню, а за ними — в самом дальнем углу двора — покрыл крышей дощатый, как скворечня, нужник.
Да, как ни крути, а именно его трудами в их маленькой хате жизнь, как сказал бы товарищ Сталин, стала лучше, жить стало веселее. Однако в первый же день появления этого Кривоноса Оксану вдруг перевели из маминой кровати на раскладушку в бабушкину комнату! И по вечерам он, обняв мать за талию (а то и еще ниже!), владыкой уводил ее на «их половину» и еще закрывал за собой дверь!
А в свои одиннадцать Оксана уже знала, что это значит — и школьные подруги, и рисунки в школьном сортире давно объяснили ей, как и откуда дети берутся. И не раз по ночам, разбуженная скрипом материнской кровати и зажатыми материнскими стонами, Оксана на цыпочках подкрадывалась к их половине и прикладывалась ухом к двери. Что этот злыдень делал там с мамой, отчего она так сладко стонет и просит: «Да… да… Щэ… щэ… Нэ зупыняйся!..»?
Оксана любила мать. Нет, «любила» — это не то слово. Она обожала ее всем своим горячим маленьким сердцем. Когда они ложились вместе спать, то самым высоким, самым теплым и нежным моментом прошедшего дня была минута полного счастья — обнять маты, уткнуться головой в теплую грудь, глубоко вдохнуть медовый запах и всем худеньким тельцем прижаться к ее большому горячему телу. И так — совершенно счастливой — расслабиться и заснуть в безопасном коконе материнского тепла, чтобы утром проснуться вместе с ней, любимой…
Кривонос лишил Оксану этого счастья. Теперь там, за плотно закрытой дверью, на той же материнской кровати не Оксана прижималась к матусе, а этот хромой Кривонос. Да так крепко прижимался, что кровать скрипела и даже стукалась спинкой о стену… А потом там щелкала зажигалка, через закрытую дверь тянуло папиросным дымом, и слышен был прокуренный голос:
— Цэ чудо, шо меня в тридцатом арестовали. А кабы сейчас? Живым бы не вышел…
В старой бабушкиной хате было, если не считать холодных сеней, всего три комнаты — кухня с кирпичной печью, которую топили кизяком, дровами и углем, горница-вiтальня в три окна, прилегающая к тыльной стороне печи (здесь теперь спали бабушка и Оксана), и спальня, обогреваемая третьей стенкой печки. Под низкими, крапленными мухами потолками каждый звук, даже стрекот сверчка, расходился по всей хате.
— Тихо, — шепотом просил из спальни голос матери. — Ксанка не спит.
— Да спят они обе! — громко, в полный голос отмахивался Кривонос и продолжал о сокровенном: — За то время, шо я в лагере був, в НКВД вже три чистки було. И всех без разбору к стенке ставили…
Недослушав эти уже неинтересные ей разговоры, Оксана уходила на свою раскладушку и под громкий, с присвистом бабушкин храп долго не могла заснуть, нянча в душе сладостный материнский стон «Да… Щэ, Семен, щэ… Нэ зупыняйся!..» и обдумывая планы мести им обоим…