По взглядам, которые метала на него девушка, я понял, что эта гнусность возмутила ее больше, чем отобранный мешок. Я помог ей подняться. Стоять на коленях на гладком, трясущемся дне кузова она больше не могла. Она встала и прислонилась к стене. Вжалась правым плечом в угол. А левой рукой поискала, за что бы уцепиться. Поискала опору. И без тени смущения ухватилась за мой ремень. Я почувствовал костяшки ее пальцев примерно на уровне седьмого ребра.
Не будь мы в час испытаний лишены возможности разговаривать, мы, может быть, так бы никогда и не поняли друг друга. Языком куда как легко сболтнуть глупость. Так, в первую минуту я, верно, сказал бы: ну, теперь я буду тебе опорой. На полном серьезе. А во вторую минуту я, может, сказал бы: теперь ты меня схватила. Но любовь, любовь начинает говорить лишь с третьей минуты. А зайти так далеко в словах я тогда еще не мог. В словах не мог. Мы говорим так, как нас учили. Я спросил, хочет ли она есть, показав один из толстых ломтей хлеба, припасенных и спрятанных еще до плена. Она провела пальцем поперек окошка. Ну я и сломал его пополам, этот кусок. И дал ей половину. Мы жевали и думали каждый про свое.
В окошко я видел кроны редких деревьев. Буков и берез. Дорога полого спускалась под гору. Колонна прибавила скорости. Полицай захмелел. Широко раскинул руки, прижал ладони к дверце, носом и лбом уткнулся в стекло. Все равно как подозрительный элемент. При обыске. Девушка обратила на него мое внимание. Да какое мне до него дело, до этого человека. Деревья занимали меня куда больше. Вдруг девушка с ним заговорила. «Лука Пантелеевич…» а дальше я не понял. Тон у нее был не злобный, но и не добрый. Скорее резкий. Он что-то рявкнул в ответ. Не меняя хмельной позы. Даже напротив. Он еще больше согнулся, еще сильней налег на дверь. Я подумал, что-то ее заносит, мою девушку. Страх как заносит. Может, она потребовала чайку к сухому хлебу. Как полагается. Вот таким тоном. А он зарычал, заревел, ну прямо как зверь. Все последующее свершилось с молниеносной быстротой. Он оторвал ладонь от стены и нажал на ручку двери. Дверь распахнулась под нажимом его грузного тела. И с тем же отчаянным ревом этот человек вылетел из машины. И сразу смолк. Танк держал дистанцию меньше десяти метров от полевой кухни. Шел на предельной скорости для танка. Дверь ходуном заходила в петлях. Застывший, остекленелый взгляд девушки. За дверью мелькнули три дома. Три дома под деревьями. На взгорке. Среди садов. Среди лугов. Я увидел женщину. С ребенком на руках. Далеко от нас. Возле нее — советский солдат. Пилотка — как петушиный гребень. Женщина помахала рукой. Я постучал в окно кабины. Я видел, что «великий мыслитель» задремал. Рядом с ним я видел литровую бутыль. Почти пустую. Я видел, как шофер посмотрел в зеркало заднего обзора. Как затормозил и посигналил. Я слышал, как машины по очереди передавали сигнал, пока не достигли головного танка. Я видел, как командир в люке головного танка простер руку и подал какой-то знак. Но колонна не остановилась. Вперед. Хотя наш шофер все-таки остановился. И локтем толкнул «великого мыслителя» в бок. А танк, шедший за нами, стоял теперь поперек дороги.
Заведя беседу с командиром последнего танка, «великий мыслитель» держался неестественно прямо. Я услышал, что этот хмельной квазинемец на ходу открыл дверцу и вывалился словно мокрый мешок. Ну, каждому свое. Я увидел лоскут от его грязно-синего кителя. Между траком и цепью. Я увидел расплющенное тело возле дерева. Никто к нему не подошел. Еще я слышал, как «великий мыслитель» добавил, что капитан давно уже списал этого пьяницу. Короче, потеря невелика, восстановить прежний порядок, к марш-марш!
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Короче говоря, я сменила одну передвижную тюрьму на другую. Но здесь я, по крайней мере, была не одна. Вдобавок мне презентовали стальной браслет. Со стальной цепочкой. И с живым брелоком из Германии. Сидеть я не могла. Лежать я не хотела. Лежащий человек беззащитен. Правда, мой брелок не знал, что мне пришлось вытерпеть, но контакт был уже восстановлен. Еще до того, как изменник полицай сковал нас одной цепью. Из чистого страха и нечистой совести. Теперь мы, так сказать, были связаны напрямую. Понимание возникло как цепная реакция, ограниченная двумя лицами. И количество должно было неизбежно перейти в качество. Закономерно. А потому мы могли без слов обсудить, что делать, чтобы отвязаться от этого Саши, который совершенно озверел. Отвязаться, не применяя силы. Я посоветовала моему контактному партнеру не пить с изменником. Неразумный совет, Могла бы догадаться, как эта скотина отреагирует на отказ. Ну почему, почему я была так неразумна? Женский праинстинкт? Прекрасная Елена ухитрилась на основе этого праинстинкта разжечь Троянскую войну. Мы уже стояли когда-то на более высокой ступени развития, мы, женщины. На древнем Востоке, к примеру. И еще где-то, не помню где. Мы задавали мужчинам загадки, чтобы проверить возможности их духовного роста.
А ты хотела загадать своему мужу загадку, когда надумала с ним развестись?
Но с другой стороны неразумие может ускорить вызревание разумных мыслей. Если повезет. Или сформулируем это так: чуточку неразумия, чуть больше разума, чуточку счастья и пристойные моральные рамки помогают нам приспособить даже случайность к практическим целям.
А может, ты по чистой случайности развелась с мужем? Так тоже бывает, и очень часто.
Ну, ладно. Именно по причине моего неразумия случайность открыла мне уязвимое место Саши. Если у этого зверя и осталось что-то человеческое, то именно его память. Лишь с глубоким ужасом мог он теперь вспоминать свое настоящее имя. Я и ухватила его за настоящее имя. «Лука Пантелеевич, — сказала я, — а как тебя будут величать твои дети и внуки?»
Но я и предвидеть не могла, что мой вопрос вызовет такие последствия. А хоть бы и могла — я все равно спросила бы точно так же. Скажи мне, Гитта, скажи честно, свидетельствует ли такой, хоть и справедливый, поступок о холодной бесчувственности. Понимаешь, отправить предателя — сознательно, если хочешь, — на верную смерть. Ты возразишь, что время, война, родина, совесть этого требовали. Ты скажешь, что этот предатель другого и не заслуживал, на другое и не мог рассчитывать. Ну и довольно об этом. Дело будем считать закрытым.
Закрытым — но только не для меня. Я ведь вполне конкретно говорила от имени его детей. И теперь считала себя просто обязанной разыскать этих самых детей и поговорить с ними, если только они и впрямь существуют. Три года понадобилось мне, пока чувство морального долга не вызрело в решение, а решение — в поступок. Ведь когда он перестал воевать, сама война не кончилась. Выяснить, откуда он родом, этот предатель, не составило труда. О нем шла дурная слава, тем более что он по доброй воле выполнял обязанности палача. И дети у него были в самом деле. Трое. Еще школьники. Мать у них пила. Жилье прямо трещало от грязи. Мы оба постарались, Гаврюшин и я, переправить детей в детский дом. Гаврюшин всегда был мне настоящим другом. Мы взяли с собой ребенка. Стояла зима. На обратном пути машина застряла в снегу. Немецкие военнопленные разгребали снег. Нескольких направили к нам, и они нас откопали. Мой маленький Андрюшка смотрел через заднее стекло. То показывал пленным язык, то делал нос. С восторгом. Мы его тому, сама понимаешь, не учили. Я ладонью зажала ему рот. Чтобы он перестал. И при этом сама поглядела через окошко назад. И увидела несчастное лицо человека, которого сразу узнала. Увидела несчастное лицо моего рыжего увальня. У меня сердце замерло. У него, верно, тоже. А они тем временем уже выкатили нас на твердую землю. Он сорвал грубые рукавицы. Он хотел прижать обе ладони к стеклу, а значит, к моему лицу. Андрей прямо ногами затопал от радости, глядя на этого дурня. И снова показал ему язык. А колеса уже крутились не вхолостую, и я видела, как он остается позади. Протянув ко мне руки. Таким я видела его в последний раз. Таким он остался у меня в памяти. А знаешь, что я подумала, когда машина тронулась? Я подумала: он все-таки тепло одет.
И снова я приняла решение, подсказанное мне моей совестью. На этот раз — немедля. Я дала себе обещание однажды, когда Андрей созреет для такой истины, рассказать ему, какая судьба связала меня с этим немцем. Уверена, что мой дорогой Гаврюшин мог наблюдать происходящую трагедию в зеркало заднего вида. Весь остаток дня он был непривычно молчалив. И очень внимателен ко мне. И в дальнейшем ни единым словом об этом не обмолвился.