Выбрать главу

Ждем тебя четверг двадцать третьего, рейс 600, Интерфлюг, Аэропорт Шереметьево. Номер гостинице забронирован. Гитта».

Итак, Бенно тяжело воспринял известие. Уперся обеими руками в рычаг и уставился перед собой неподвижным взглядом. Того и гляди воздух просверлит. Господи! Не такая уж и страшная весть. Мы-то знаем, чего там написано, в телеграмме этой. Кто-то из знакомых помер. Даже и не родственник…

— Но генерал зовет на похороны, — говорит человек из дирекции. Да, любовь идет странными путями! А поезда все равно должны ходить. Путь свободен. Ты думаешь, все дело в генерале? Генерал тут сбоку припека. Я лично думаю: его бывшая. Вот где причина! В прошлом августе она наведалась в Гросгерен. Ни с того, ни с сего… Хельригель отпускает тормоза. Поезд приходит в движение. Она еще задержалась у калитки, Гитта, его летняя гостья. Делала вид, будто ни капли не смущена, значит, все-таки слегка смущалась. Уж я-то ее знаю. Спрашивала про медный грош на дне морском. Говорила, что порой размышляет об этой истории с летчицей. Кое-что ее взволновало. А кое-что представляется неправдоподобным. «Ну, вот, например, в лощине, когда ты думал, они и тебя прикончат, как лейтенанта, что ты им сказал? Когда ты думал: пойти следом — повиснуть рядом, что ты сказал, отчего убийцы так страшно захохотали?»

Этот странный вопрос больше рассердил его, чем удивил. Она ведь давным-давно выкинула из головы эту историю, как прошлогодний снег. Чего ради запоздало добавлять еще несколько хлопьев? Только когда она обиделась, а ему не хотелось, чтобы она ушла от него с обидой, он решил ее ублажить и повторил то, что в свое время сказал убийцам, отчего они так страшно захохотали.

За эту готовность она наградила его беглым поцелуем, чего он не мог понять все прошлое лето и всю осень.

И понял лишь теперь, когда поезд снова тронулся.

В Москве у Гитты Хельригель была казенная квартира: комната, кухня, ванна, туалет, маленькая прихожая — новый дом в новом районе на окраине города. Один из многих. Добираться сперва на метро, потом на автобусе. Довольно легко. А для Бенно она заказала номер в гостинице «Россия». Что и среди зимы очень непросто.

Кондратьев предлагал посодействовать, но она отказалась. Как и от его предложения взять на себя расходы Хельригеля в рублях. Бенно Хельригель будет ее гостем. В глубине души она подозревала, что и ее гостем он быть не захочет. И вообще ничьим. Он наменяет сколько надо денег и за все заплатит сам. Если вообще приедет. Лично она в этом не уверена. Вообще-то она предпочла бы, чтобы он приехал. И одновременно надеется, что он не приедет. Как же иначе. Он может думать, будто она его обманула. Довольно подлым образом. Сперва он изъявил готовность разделить с ней, своей женой, свое главное сокровище — воспоминание о Любе. Она это предложение отвергла, сочла оскорбительным, потом развелась с ним, чтобы уже после развода тайно присвоить то, от чего в свое время отказалась. Не очень красивая история, дорогая моя. Твой молниеносный визит прошлым летом, твой подарок, твои снимки в саду, важничанье — а про Любу ни звука. Как теперь угадать, давно ли ты с ней знакома. За пять минут люди не сближаются. Ты прав, Хельригель. Впрочем, где тебе понять. Это Люба настояла, чтобы ты ничего не узнал ни о нашей встрече, ни о нашей дружбе. Как-то раз она сказала, что ты понял бы ее и без слов. Чувством понял бы, естественным и безобманным, и медный котел она для тебя раздобыла. Мы только платили поровну, она и я. Так ей хотелось. Еще она сказала: проследи, догадается он или нет. Мы делали вид, будто мы с ней — две веселые колдуньи. Если он еще сохранил это естественное, безобманное чувство, он тебя разгадает. И тогда он скажет, Гитта, скажет он, такой медный котелок, именно такой могла мне подарить только Люба. И если он это скажет, это или что-нибудь похожее, тогда я освобождаю тебя от твоего слова, тогда можешь передать ему привет от меня. Но ты ничего не сказал, ты молчал как рыба. Только силился не глядеть на меня с немым укором. А знаешь, что сказала по этому поводу Люба? Состарился Хельригель, вот что она сказала. Может, ей хотелось, чтобы я возразила? Но я не стала возражать. И тогда она улыбнулась мудрой улыбкой. Временами она была невыносимо мудрой, объяснила мне, что меня побудило уйти от тебя. Я ей рассказала о той беседе в отделе кадров, что ты был вторым человеком в районном руководстве, что они хотели послать тебя в Москву, учиться, и что ты отказался. По личным причинам. Ты, мол, не из тех, кто в сорок один год согласится по новой протирать штаны за партой. И жена у тебя молодая, пятнадцатью годами моложе, ее тоже нельзя бросать одну на три года. Ты до того оконфузился, что даже не побоялся упомянуть дачный домик в Гросгерене и десять соток при нем. Люба испытала скорей ужас, чем разочарование. И только когда я сказала ей, что ты искренне боялся ехать в эту страну, где все, решительно все будет тебе напоминать о некой Любе, ее разочарование как рукой сняло. Она надела очки — она была дальнозоркая, подошла почти вплотную ко мне, прижала два пальца к моим губам и велела мне наконец помолчать. Неужели я — такая пресная особа, что не смогла бы при желании исцелить мужчину от подобных страхов? «Нет и еще раз нет, дорогая моя. Уж признайся, что ты так, самую малость гордилась этим приключением с некой Любой. Чем и объясняется моя симпатия к тебе. Но ты была молода и честолюбива, может даже слишком, тебе хотелось повидать свет. Не ты ли сама рассказывала мне, что он начал колебаться, когда ему сказали, что молодая жена в данном случае не составляет проблемы. Она сможет выехать вместе с ним либо приехать позднее. Она сможет и в Москве работать по профессии. Это все можно устроить. А потом, как ты говоришь, он снова сказал „нет“. Нет и нет, он-де не желает, чтобы его жена пользовалась какими-то привилегиями. Она еще делает первые шаги в своей профессии. И есть множество людей, которые больше заслуживают, чтоб их командировали за границу. И вот это, дорогая моя, именно это ты и не сумела ему простить. Хотя и сознавала, что с точки зрения этической он безусловно прав. Прав в этом вопросе. А во всем остальном-то как, скажи мне, Люба? Был ли он с точки зрения этики прав и во всем остальном? И сам по себе отказ от подобного предложения имеет какое-то отношение к партийной этике или не имеет?»

Люба жила не в центре, а на Ленинских горах. Подкрались вечерние сумерки. Вот как сейчас. Она подошла к окну, долго молча разглядывала силуэт города. А потом начала по-матерински обихаживать меня и потчевать блинами, чаем, айвовым джемом. Когда я рассказала ей, что после нашего развода у тебя был инфаркт, она ответила, что это вполне естественная реакция. И даже не стала спрашивать, ходила я к тебе в больницу или нет. Порой она бывала нестерпимо мудрой, эта Любовь Федоровна, наставник будущих учителей истории…

Надо бы позвонить ему. Сейчас он наверняка сидит дома в таком же подавленном состоянии, как сижу здесь я. Надо бы, но не могу. Не знаю, как начать, не знаю, чем кончить. Пусть сперва приедет. Поставим точку при свете дня. Благо перспектива есть.

У Гитты прямые каштановые волосы до плеч, она любит зачесывать их налево, прическа строгая и в то же время естественная; нерешительность Гитта терпеть не может. Моральную нерешительность она воспринимает как зуд в голове, ей кажется, будто в волосах у нее полно гнид. Столкнувшись с этим малоприятным чувством, Гитта предпринимает основательное расчесывание гребнем и щеткой; для нее это способ восстановить душевное равновесие, метод неподкупного самоконтроля; приступив к делу, Гитта перебрасывает налево всю свою роскошную каштановую гриву, а сама попутно разглядывает себя. Она в достаточной мере наделена тщеславием — как и свободна от него, — чтобы без самообольщения обнаружить на своем лице следы, которые за истекший период оставило на нем время. Те, которые можно отретушировать, и те, которые уже нельзя. Сегодня вечером, то есть вечером 20 января, она приходит к глубокомысленному выводу, что тридцать шесть лет — это не двадцать шесть. Да, я еще хотела рассказать, как два года назад, вот в этой самой квартире мы справляли мой день рождения.

Нас было двенадцать человек. Сплошь коллеги. Пять супружеских пар, Павел и я. Вполне интернациональная компания. Георгии Львович, ветеран, журналист, ученый, тоже присутствовал. Десять дней назад мы его похоронили. Мне хотелось молодо выглядеть, потому что Павел моложе меня. Я заплела красивую, толстую косу. Вот перед этим зеркалом. Все нашли, что мне это очень идет и что я выгляжу очень молодо. Павел сказал, что даже вызывающе красиво и вызывающе молодо. Я хотела сводить с ума, меня самое свели с ума. Мы пили, смеялись, потом начали рассказывать всякие истории. Так всегда бывает, когда собираются вместе супружеские пары. Георгий Львович вспоминал свою берлинскую пору, первые годы после войны. Другие рассказывали о своих поездках. Тут меня словно бы бес попутал — я надумала попотчевать гостей твоей историей. Потому, быть может, что в тот вечер я заплела косу. Люба, красивая, своенравная, ласковая девушка — она, помнится, тоже ходила с косой. Имен я не называла, я делала вид, будто история эта известна мне только с чужих слов, будто она наполовину правдива, а наполовину выдумана. И если они не умерли, так завершила я свой рассказ, то живут до сих пор. Когда гости разошлись, Георгий Львович отвел меня в сторонку. Девочка, сказал он, девочка, ты знаешь об этой истории куда больше, чем рассказала нам. Заставь себя открыть всю правду, запиши ее. У тебя в косу воткнуто перо, самый подходящий инструмент для такого дела. Вот что сказал мне Георгий Львович в тот вечер. И вообрази, я последовала его совету, я изложила одно, другое, третье на бумаге. Но лишь после того, как, к моему немалому изумлению, у меня объявилась настоящая Люба. Я показывала ей свои записи. И всякий раз ее очень многое не устраивало. Мало-помалу мне вообще расхотелось писать. Вдобавок и еще один человек отвел меня в сторонку в тот достопамятный вечер, человек, который вообще не хотел уходить, но был должен, человек, которому уже не раз доводилось покидать мою комнату лишь поутру. Павел, мой красивый, чернокудрый, молодой друг. Когда мы остались одни, Павел снял пиджак и сказал, что я вполне могла обойтись без этого тягомотного романса. А я ему на это сказала: дорогой Павел Сергеевич, надень-ка ты свой клетчатый пиджак и ступай куда подальше. Он и ушел, а я запустила пять пальцев в свою красивую, молодящую косу и растрепала ее. С того вечера он ни разу не снимал у меня пиджак. К сожалению, признаюсь честно. Но тебя это уже больше не касается, уважаемый товарищ Хельригель.