Ну, ладно, ладно. Я снова надену куртку. В кабине у шофера я видел аптечку. Уж как-нибудь я до нее доберусь. И если найду там присыпку для ран, я стащу ее для тебя. Ну, а теперь не хочу тебе больше мешать. Теперь я встану на наблюдательный пост. Солнце косо заглядывает в заднее стекло. Половина одиннадцатого. Значит, мы едем прямо на запад. Нда, а ты всего-навсего молодая девушка…
Наша колонна поравнялась с другой колонной и обогнала ее. Тоже немецкая колонна, конная. Разом густо, разом пусто. Но нет, это когда-то была колонна. Лошади в упряжке, возницы на козлах — все мертво. Штурмовики… Все как один, и люди, и лошади… Да и мой лейтенант уже давно зашел дальше всех Швеций. Многие, очень многие сейчас переходят роковую черту. «Великий мыслитель» храпел. А Люба и опять оказалась умницей. Нельзя ей спать на моей куртке, коль скоро она хочет сберечь нас обоих. Если эта команда уличит кого-нибудь в том, что он снабжает подушками всяких там большевичек, ему не сносить головы. Как и большевичке, которая спит на этой подушке. За окном я увидел немецкого ефрейтора. Примерно одних со мной лет. Лицо у него было залито кровью. Он незряче продвигался вперед. По обочине дороги. Раскинув руки, помогая себе пальцами. Ослеп от выстрела. Его бросили, предоставив собственной судьбе. Я взглянул на Любу. Люба спала. Отвернув от меня лицо, на скрещенных руках. Рот слегка приоткрыт. Она спала, как маленький ребенок. Вдруг у меня в ушах зазвучало что-то похожее на метроном по радио. Но метроном умолк так же внезапно, как и зазвучал. Я почувствовал боль. Словно резь в животе. Но это была никакая не резь в животе. Боль угнездилась выше. Она была повсюду, эта непонятная боль, повсюду и нигде. Люба говорила мне, что у меня сила не по разуму. Она объяснила мне неясные движения моей души.
Знаешь, Гитта, я только теперь сообразил, что в одном очень важном вопросе неправильно тебя тогда проинформировал, ну, когда я сидел у тебя на краю постели и всю ночь напролет рассказывал. В тот раз я сказал тебе, что Люба носила длинную косу. Я неправду сказал, у Любы были коротко подстриженные волосы. Но ты, помнится, перед тем как лечь, заплела волосы в косичку. И желание, может быть, сентиментальное, снова ожило во мне. В кухонном фургоне, когда «великий мыслитель» задавал храпака, мне вдруг захотелось ощутить у себя на носу хвостик ее косы, которая давным-давно пала жертвой ножниц. И незаметно для меня на ее место выдвинулась ты. Я рассказывал про нее, а имел в виду тебя. Вот он, этот важный вопрос. И об этом нам бы надо еще раз с тобой поговорить. Чего же я тогда хотел от тебя, о чем мечтал? О чем-то вполне конкретном, только не находил ни верных слов, ни верного тона. Я мечтал, чтобы ты хвостиком косы провела по моему лицу, доказала свое доверие. Я мечтал с твоей помощью заговорить свободно. Я, Бенно второй, возмечтал сделаться Бенно третьим. Твоим мужем. Теперь твоим, и только твоим.
Ах ты, мой тогдашний муженек. И хорошенькая девушка. До тебя доходит все, как до жирафа. Быть бы тебе тогда попроще! Мой муж. Мой, и больше ничей. Но ты таким не был. Кем же ты был? Добросовестным занудой. Да, должно быть. Такой, если ему перевалит за сорок, и в самом деле уже перезрел для школьной парты. И не годится для молодой жены. А годится лишь для семейного альбома. И для какого-нибудь президиума. Вот попробуй, что ты увидишь? Мещанское самодовольство. Лицо, предмет, лунный пейзаж между самодовольством, сознанием силы и трусостью… Сиди, Бенно, не вставай.
Моя память сохранила слишком много срывов, которые были после великого начала. Я больше не говорила о тебе. Я говорила о том, который пришел после тебя. С высшим образованием. И так далее и тому подобное. Ах, будь ты попроще, мой муж, Бенно третий, может, это был бы мальчик. Или девочка. Или хотя бы всего лишь полная откровенность между нами… Это ты только теперь говоришь. На спине у забвения можно записать много красивых мыслей.
Твоя правда. Тогда я еще не хотела ребенка. Хотела для начала профессионально утвердиться. Завоевать положение. А уж потом завести детей. Двоих. И ты был со мной согласен. Неудачный договор. Если двое по любви сходятся, женятся, и мужу за сорок, а жена на пятнадцать лет моложе, и вдобавок крепкая и здоровая, тогда одно из двух: либо вообще отказаться от детей, либо заводить их сразу. Дети отнимают наши лучшие годы. Будь ты тогда моим мужем, моим, и больше ничьим, мы уже качали бы в люльке дитя и самое жизнь. А ты в ту пору все рассказывал, все рассказывал, и чем больше ты рассказывал, тем более чужим становился ты для меня. Тебя еще по рукам и ногам сковывала эта твоя история с Любой, патетически сковывала, скажем так. Мной овладела ревность к этой твоей великой любви. Фантазировать куда человечнее, чем слушать патетический рассказ скованного по рукам и ногам человека. Надо бы организовать курсы для женатых и вообще для пар. На добровольной основе. И чтоб на этих курсах один супруг рассказывал другому про свою первую большую любовь и про свою последнюю большую любовь и про свою последнюю большую, глупость. Предельно честно, предельно вдумчиво, предельно глубоко. И те пары считаются успешно закончившими курсы, которые по окончании либо еще крепче привяжутся друг к другу, либо поймут, что они не подходят друг к другу. Кстати, неплохая идея для второй телепрограммы. Мы, представители развитого социализма, вполне могли бы за это взяться. Но только чтоб прямой эфир. И не по бумажке. Представь себе: приглашают сразу тысячу пар. В большой зал. Во дворец Республики. Из всех слоев населения. Пары молодые и постарше. Потом выбирают из собравшихся одну пару. Эта должна выйти к рампе. Расслабьтесь, дорогие товарищи, давайте совместно насладимся часом полной правды…
И, если великое шоу правды само по себе не убьет последние остатки правды, тогда эта молодая женщина поведает, нам о своей последней большой глупости. Честно и откровенно… Ужасная была глупость с моей стороны звонить тебе и уговаривать, чтобы ты никуда не ездил. Ради Андрея. Необходимость считаться с Андреем и с другими я просто использовала как предлог. Сама себя при этом обманывая. На самом же деле, когда я узнала о существовании Андрея, во мне ярким пламенем вспыхнула старая ревность. В ревности есть что-то извращенное. Она, правда, силится оправдать себя любовью, но на деле произрастает из страха или уязвленного чувства собственника или из стремления верховодить. Или — в самом низком случае — из тщеславия. Мы еще изрядно подкармливаем сахарком старую домостроевскую обезьяну, живущую в нас… А теперь, дорогие мой, этот уже не первой молодости человек, который в своей фронтовой истории приближается к первой большой любви, расскажет нам — надеюсь, без всяких умолчаний — о том, что было дальше.
В фургоне стало немыслимо душно. Июльское солнце висело прямо над головой. Люба застонала во сне. Или застонала от боли. Теперь целые участки дороги проходили по тряским разъезженным гатям. «Великий мыслитель» издавал порой малопонятные звуки. Я стал к заднему окошку, заняв наблюдательный пост. Пусть шофер, который в зеркале заднего вида мог видеть весь фургон, считает, что я в полном порядке. Со своей стороны я мог видеть его лицо в том же зеркале. На изъявления моей полнейшей благонадежности он отвечал злобной тупостью. Я предпочел бы, конечно, сесть на пол, прислонясь к узкой стороне шкафа. И плевать бы я хотел на этого тупого и злобного типа. Мне, собственно говоря, никто и не приказывал занимать наблюдательный пост. Но вздумай я сесть, я бы тотчас, немедленно уснул. Напряжение во мне ослабло. Веки висели тяжело, как испорченные жалюзи в рамах глазниц. Беседу с девушкой теперь, когда она спала, а на меня навалилась усталость, я воспринимал как нечто нереальное. Может, проснувшись, она посмотрит на меня совсем другими глазами. Я начал сомневаться в удачном исходе наших диалогов. Потому что в них больше говорилось о смерти, чем о жизни. Но я устоял перед неодолимым искушением сесть на пол, прислониться спиной к шкафу и отплыть в реальную нереальность. Даже когда я не устал, едва колеса подо мной начинают крутиться, я тотчас засыпаю. И не я один. Наверно, так задумано природой, которая жалеет солдат. У него транспортная сонливость — таким термином это обозначено. При этом чаще всего видишь сны, которые не имеют с войной ничего общего. Колеса вертятся и подпрыгивают, напевая свою колыбельную песнь, до мозга костей пронзают спящего бурными и грустными ритмами. Опиум для пешеходов войны. Но теперь от меня требовалось не смыкать глаз. Потому что спала она. С этой минуты один из нас должен был не смыкать глаз, пока другой спит. С этой минуты. Но до каких пор? Я поглядел в окошко на светлое стеклянное небо. Я видел, как мы бежим, все бежим и бежим, но никогда не прибиваемся ни к какой стороне. И мне казалось это прекрасным. Идиот я, идиот.
Мы ехали по холмистой местности, поросшей лесом. Порой я видел у дороги заброшенные земляные бункеры, сторожевые посты против партизан. Три года подряд они были очень нужны, может, еще вчера. Но сегодня они стали прошлым. И все больше машин, орудий, сброшенных с настила, расстрелянных, взорванных, а порой вполне исправных. Я увидел даже черный «мерседес» с брезентовым верхом. На лаке — ни единой царапинки. Вероятно, у начальства кончилось горючее. Кротке, надо думать, с превеликим удовольствием наложил бы лапу на осиротелый предмет роскоши. Но не мог себе это позволить. Кротке намерен вернуться в рейх на чужих колесах. Один раз дорога вела через узкую речку. Мост рухнул в воду. Из немногих деревень и дворов, которые попадались мне по дороге, все сплошь были сожжены до основания. Лишь обгорелые печи высились как саркофаги. Некоторые пожарища еще дымились. Дымилось и поле горелой ржи, которое я увидел. Колонна шла без остановок. Кротке гнал как одержимый. Он вполне полагался на тяжелые моторы «тридцатьчетверок».