Вернувшись, она слушает, глядя мне в лицо. Она говорит, что знает старые пески. Она идет мне навстречу. Мы расцвели в Неаполе пышным цветом. Я говорю ей: какая ты красивая.
В наш первый раз ты и мне сказал то же самое. Я была рефреном твоей первой любви.
Нет, ты была второй строфой той же песни. А в ней всего и есть две строфы. На большее у меня ума не хватило. А если я порой и присочинял кой-какие строчки, это простительно.
Ранним утром, когда Бенно Хельригель проснулся, потому что озяб, солнце теплым светом заливало через большое окно его тело. Люба встала раньше. Он позвал ее. Она где-то спряталась. Он поискал ее. Уверенный, что найдет с закрытыми глазами. Но не нашел. Нигде. Выглянул, поискал кругом, тоже не нашел. В люльке лежали желтые ветки. Его фуражка. И запас про черный день со всем, что к нему относится. Ее оружие. А двух других автоматов не было. Перед дверью стояла тачка из торфяника. На ней — лопата. Стол был накрыт тем немногим, чего должно бы хватить на этот день. Догорал огонь. Она подложила в него торф. Хельригель видел, но отказывался понимать. Он так все оглядывал, словно она пошла по ягоды, либо за хлебом. В простоте душевной он решил, что где есть торфоразработки, есть к булочник. А тачка и лопата сказали ему, чтоб он не бездельничал, пока она ходит. Чтоб занялся чем-нибудь полезным. Его это вполне устраивало, совсем по-домашнему: Чего хочет твоя девушка, пусть будет для тебя как божья заповедь. И поначалу, и впредь. Покуда она не захочет того, чего не хочешь ты.
На третий день он получил от нее весточку. Она явно задержалась дольше, чем предполагала. Из леса на дорогу вышел однорукий человек. Хельригель резал торф. Конечно, он предпочел бы сходить по ягоды. Или поохотиться на диких кроликов. Они здесь водятся. Но он резал торф. Делал то, чего хотела она. А она хотела застать его за работой, когда вернется. Однорукий издали окликнул его. Но не по имени. «Фриц!» — еще издали закричал он. Значит, был в курсе. Значит, пришел от Любы. В человеке, на котором нет ничего кроме закатанных брюк, издалека невозможно узнать немца. Пришедший был в выцветшей гимнастерке. Пустой рукав засунут под ремень. На ремне — кобура. В руке — палка. На спине — обмякший рюкзак. «Ну вот», — сказал Любин посланник, подойдя к ожидавшему его Хельригелю. Этой более чем краткой речью он и ограничился. Подойдя к столу, вытряхнул содержимое рюкзака. Несколько картофелин, пучок зеленого лука. Больше она добыть не смогла, до булочника, верно, далекий путь. Хельригель пытался самым дружеским тоном хоть что-то узнать про Любу. Однорукий не понял из его расспросов ни слова. Но понял главное, понял, что про. Любу. Дал это понять. И более того, дал понять: никаких дружеских объятий. Можешь напечь картошки, если хочешь, но поторапливайся. Хельригель присел на корточки перед очагом, с палочкой, чтобы поворачивать и накалывать картофелины. Однорукий прошел в избушку. Положил в рюкзак Любин автомат и оба диска. Оставил рюкзак в избушке. Подав фрицу знак поторапливаться, однорукий удалился в сторону болота. К засыпанной яме. К двойной могиле. Остановился перед ней. Но вчерашний могильщик засыпал яму от самого края, так что холмика не получилось. Однорукий стоял на том месте, где и Хельригель стоял накануне вечером. Спиной к избушке. Покуда пеклась картошка, Хельригель мог наблюдать, как однорукий палкой проверяет дорогу. В направлении от могилы к колее. Ясней ясного, однорукий ищет мины. И похоже, точно знает, где они лежат. Потому что очень скоро он опустился на колени, разгреб рукой мох и сдвинул землю. Он проделал это трижды. Потом подозвал фрица. Прежде чем повиноваться, Хельригель достал картофелины из горячей золы. Они еще не испеклись. Но могли сгореть, если то, чего хочет от него однорукий, займет много времени. А однорукий хотел, чтобы фриц достал эти три мины. Присесть на корточки, каждую по отдельности взять на колени, крепко держать, а у однорукого были щипцы, чтобы вытащить заряд. Такого рода простые работы, которые могут стоить жизни, принято выполнять без слов. Когда накладываешь щипцы, лучше всего задержать дыхание. Это как-то успокаивает. Вывинченные взрыватели можно бросить в пруд. Уж аист не перепутает, где взрыватель, а где лягушки.
Опасность однорукий поделил с Хельригелем. Но взять половину горячих картофелин, которые лежали на столе уже вполне готовые, он не пожелал. И все подгонял, все торопил. Словно болото грозило вспыхнуть у него под ногами. Однорукий взял заметно потяжелевший рюкзак. Похоже было на то, что Бенно Хельригелю надлежит как можно скорей покинуть милый его сердцу Неаполь, где пышным цветом расцвело его лучшее «я». Люба рассказывала потом Гитте, что женщину и немца, который перебежал к партизанам, убили из ревности.
Они шли эдак часа четыре, фриц и его попутчик. Без привалов, без единого слова, пока не вышли на маленькую, вполне сохранившуюся деревню. Сюда, продолжал упорно надеяться Хельригель, сюда она придет с хлебом и с оправданием для меня. Однорукий завел его к себе в дом. Там старушка мать однорукого возилась с годовалым ребенком. Фрау капут. Хельригель помогал хозяевам справлять домашнюю работу, а деревенским — на сенокосе. В доме его лишь терпели. Никто с ним не разговаривал. А когда ели, сажали вместе с собой за стол. И остальные деревенские тоже с ним не разговаривали. Хотя и не выказывали презрения. Короче, вели себя так, будто у него какая-нибудь заразная болезнь. Дети кричали ему вслед: «Фашист! Фашист!» Женщины им за это выговаривали. Если не считать однорукого, в селе были сплошь женщины, дети и старики. Так прошла неделя. Однорукий конфисковал у Хельригеля бритвенные лезвия, хотя сам он брился ножом. Как-то утром в начале второй недели в деревню забрели три заросших немецких солдата. С винтовками. Они хотели хлеба, но не знали, как им себя вести, то ли просить, то ли требовать. Они уже выли от голода. Однорукий увидел их в окно. Выругался. Взял пистолет. Дал непрошеному гостю Любин автомат.
Они пошли к дверям. Когда немцы увидели, что из дверей выходят вооруженные крестьяне, они, как по команде, подняли руки. Однорукий знаками велел Хельригелю остаться дома. Женщины сдернули у трех немцев винтовки с плеч. Потом загнали их в сарай. Вечером им принесли лохань с вареной картошкой в мундире. Хельригель мог бы пойти к ним и поговорить с ними. В конце концов, они просто бедолаги. А так ли это? Короче, он к ним не пошел. На другое утро ему вернули лезвия. Ради Любы он тщательно побрился. Но прошла еще одна неделя. Однорукий старался давать ему работу получше, чем остальным немцам.
А потом — он как раз возил сено — на деревенской улице показался грузовик. Однорукий вступил в разговор с молодым офицером. У офицера на глазу была черная повязка. А в кузове уже сидели три соотечественника Хельригеля. Никто на них особенно не глядел. Солдаты балагурили с женщинами, Хельригелю весело было собирать вещички, свой узелок. Однорукий не попрощался с ним. Соотечественники держались враждебно. Грузовик тронулся. Неаполь ушел в болото… Пересыльный лагерь под Молодечно поглотил его. Обращались с ним по-всякому, и он никому не рассказывал о том, что сделал.
Спустя еще три недели его вызвали на допрос. В знаках различия другой стороны он не разбирался. Но если судить по звездам на погонах, звание у допрашивающего было довольно высокое. Кроме этого офицера и переводчицы при допросе присутствовала еще одна особа женского пола в форме. С блокнотом и заточенными карандашами. Не слишком ли много чести для простого ефрейтора? После нескольких вопросов он понял, что допрашивать будут про один-единственный день его жизни. Допрашивающий подошел к делу без околичностей. И с оттенком насмешки. Переводчица тотчас почувствовала эту иронию в голосе начальства. «Утром второго июня вы ушли из расположения вашей части. Вместе с еще одним господином. Вы надеялись совместно припасть к мясным горшкам Латвии либо достичь спасительных берегов Швеции. Попавший к вам в руки младший лейтенант авиации должен был играть специально предназначенную для него роль заложника. Как нам кажется, вы были против этой специальной роли. Почему вы были против? По какой причине? Расскажите нам. Во всех подробностях. С самого начала…» При таком сугубом дружелюбии, подумал пленный, надо держать ухо востро.