А от второй отказывается. Однозначно. Что-то получилось не так. Но что? Есть вещи, которые вообще невозможны. Я постараюсь это ему внушить. Прямо ночью. Пусть не приезжает. Его это больно заденет. Но ничего не попишешь, что-то я начинаю уставать от всей этой истории. И перестаньте взваливать ваши проблемы на мои плечи. Нельзя же так. Кто и когда, дражайшая Анна Ивановна, кто и когда дал вам такое право? Я не хочу получить диплом за искусное обращение с полуправдой. Мне для этого годков не хватает.
Анна Ивановна прочла вспыхнувший в глазах у Гитты упрек. Они как раз стояли перед дверью, а Кондратьев уже вышел на лестничную площадку и ждал нетерпеливо, да и не с очень приветливым видом. Анна Ивановна дала ему знак спускаться, она, мол, придет следом.
— Нет, нет, Гитта, мы вовсе не собирались до такой степени облегчать себе жизнь. Мы хотели обсудить с вами, как нам поступить. Нам всем. Вы же без раздумий, сразу сказали, чтобы мы оставили все как есть. Из чего следует, что ваш бывший муж стал вам совершенно безразличен. А вот Люба была на этот счет другого мнения. Не то мы и не подумали бы к вам приходить. Простите Любе эту ошибку. А вместе с ней и нам.
— Анна Ивановна, постойте еще минуточку. Речь ведь идет об Андрее. И больше ни о ком. Я поставила себя на его место. Думается, я сумела это сделать. Я сама — так называемое дитя маневров. Зачата во время больших осенних маневров тридцать восьмого года. Моя мать была служанка. Виновник моего бытия — господин из высших кругов. Офицер. Мать у меня красивая и гордая. И, судя по всему, это была любовь. С обеих сторон. Но для служанки нет места в высших кругах. Семейный клан из среды крупных промышленников щедрой рукой предложил единовременное пособие. Дал отступного. В моей метрике против имени отца стоит прочерк. Вместо отца у нас оказался счет в сберегательной кассе. После войны за эти деньги можно было на черном рынке купить семь фунтов сахара. Расходы на аиста, говаривала моя мать. Она начала сотрудничать в социальной помощи, она мстила забывчивым отцам — сегодня удалось отловить еще один прочерк — и воспитывала во мне классовое сознание. Когда мне было семнадцать, она умерла. Я отбила от покушений квартиру, с отличием закончила школу, получила путевку в университет, подала в партию…
Снизу требовательный гудок машины.
— Вы сказали, речь идет об Андрее.
— Именно о нем. Я сейчас кончу, Анна Ивановна. Во всяком случае, к восемнадцатилетию я получила объемистый пакет от своего прочерка — от своего папаши. Пакет из Западной Германии. И красивое такое письмо: дорогая доченька, я горжусь тобой, прости мне, ну и так далее. Он как-то сумел разыскать меня и собрать сведения. А его шестнадцатилетний отпрыск приписал снизу: «Вот был бы клевяк, если бы к нашему семейству прибилась настоящая левачка. А то все сплошь дерьмовые буржуи». Я посоветовалась со своей лучшей подругой и мы сообща соорудили телеграмму: «Я вас презираю». Подпись: Бригитта Вайднер, член партии рабочих. Это было в день моего рождения, 30 июля 1957 года. На 30 июля я еще не была членом партии, но все равно, какая разница. То были великие времена. И у меня была перспектива. И уверенность во всем. Сегодня я вдвое старше. И такой уверенности у меня давно уже нет. Но в одном я уверена, как и прежде: я не испытываю никаких дочерних чувств к этому постороннему господину. И Андрей, кроме неловкости, ничего решительно не почувствует. Есть вещи, которые невозможны. А Хельригель — человек легко ранимый.
Кто-то открыл на площадку дверь соседней квартиры. Там живут молодые люди. Тоже из ГДР. На пороге возникла пятилетняя Сабина в пижаме. Сна — ни в одном глазу.
— Тетя Гитта! Не надо так шуметь. Я одна дома. И должна спать, как умница.
Гитта взяла девочку на руки.
— Вот и спи, как умница. А тетя Гитта будет вести себя тихо, как умница. А теперь марш в постель.
— Тогда спой мне песенку, — заныла девочка.
Гитта почувствовала, как пристально наблюдает за ней Анна Ивановна, перестала возиться с девочкой и пояснила, что всякий раз присматривает за ней, когда родители уходят.
— Может быть, — промолвила Анна Ивановна, — может быть, наша Люба не так уж и ошибалась.
На этом разговор через порог оборвался. Гитта еще спела веселой малышке песню про Марихен, которая сидела и плакала в саду, а рядом задремал ее ребенок. Потом уже, у себя в квартире, она малость всплакнула, хотя и сочла куда как нелепым, что плачет. После чего заснула на своей тахте. Ей приснилась Анна Ивановна, которая была не Анна Ивановна, а портниха, и холодными руками эта портниха обмеряла ее талию. Холодными, потому что она спала не укрывшись и начала мерзнуть. Но теперь она была достаточно спокойна, чтобы с холодной головой заказать разговор с Гросгереном. У командира боевой группы есть, разумеется, дома телефон и еще у него есть крепкие нервы. Сиди дома, дорогой товарищ, если мой совет по-прежнему хоть что-то для тебя значит. Спускаясь, Кондратьева еще раз обернулась. Словно хотела дать тебе другой совет. Но промолчала. Да: и что она могла бы посоветовать… У тебя есть взрослый сын, и всего бы лучше, если бы он так никогда и не узнал, кто его настоящий отец… Сиди лучше дома, Хельригель…
Объявили, что вылет рейса 600 задерживается. Шереметьево не принимает. По метеоусловиям. У них там метель. В это время года одна метель догоняет другую. Можно бы и еще что-нибудь заказать. Здесь это несложно, подашь знак — и все. Хотя уж где-где, а у них постоянной клиентуры не бывает.
Со вчерашнего дня, вернее, с позавчерашнего я непрерывно сталкиваюсь с тем, что называют экспресс-обслуживание. Хоть в магазине, хоть в банке, хоть в отделе кадров, хоть в полиции. Будто у меня рак в неоперабельной стадии. Добрая Герта навела сорочий глянец на металлические оковки моего старого чемодана. Интересно, что же это все они читают на моем лице со вчерашнего, с позавчерашнего? Уж верно что-нибудь из ряда вон выходящее. Вот и молодой человек, примерно одних лет с Андреем, который подсел за мой столик и похож на доктора, вот и этот молодой человек, садясь, оглядывает меня, как нового пациента в реанимации. Не иначе, у меня на лбу что-то написано. Но ведь такое не может быть написано на лбу. Такое вообще не может уместиться в одной голове. Молодой человек очень занят, ему надо подсчитать длинные столбики на листе бумаги. И пива не пьет. Он пьет сок. Молодые люди, которые пьют сок — никудышные слушатели. Но ведь и я занят подсчетами, мой мальчик, так что не будем мешать друг другу.
Хельригель встает из-за стола, довольно резко встает из-за стола, и подходит к стеклянной стене, ограждающей зал ожидания. Изнутри бьется о стекло белый неоновый свет, снаружи льнет темнота. Надо не замечать ни собственного отражения, ни людей, сидящих в скупо заполненном зале, чтобы разглядеть, что делается за стеклом. А за стеклом вдоль взлетных полос в ту и другую сторону тянутся цепи посадочных огней.
Уже четверть восьмого, а рассветом еще и не пахнет.
Погода явно соответствует прогнозу. Низко нависшие сплошные облака, временами — порывы северо-восточного ветра. Местами — легкий снегопад. Температура воздуха — минус четырнадцать. Область низкого давления. Погода совсем как тогда, в самой низкой точке моего жизненного пути. Когда «Победа» застряла в снегу. На дороге Смоленск — Москва. Возле деревни Чипляево. Об этом, о застрявшей в снегу «Победе», ты, Гитта, не знаешь. Единственное, чего ты не знаешь из всей истории. Потому что и сам я не очень знаю. Потому что все было так нелепо, так нереально, так быстро промелькнуло. Снег валил целую ночь. Нас подняли ни свет ни заря. Повезли к шоссе — разгребать снег. На санях. Еще не светало. Половина проезжей части уже была расчищена. Снегоочистителем. На другой стороне по колено лежал свежевыпавший снег. Команда дочиста выскребала уже расчищенную часть. Часовой свистком подозвал к себе четверых. Чуть подальше от этого места легковушка попыталась обогнать грузовик. По нерасчищенной половине. Через снег, доходивший до колен. И конечно, засела. Колеса буксовали, машина все глубже уходила в снег. Итак: откопать и вытолкнуть. Шофер невозмутимо сидел за рулем, курил свои папиросы, да еще подгонял нас, доходяг. Рядом с шофером сидел человек в солдатской шинели. Без погон. К окну прислонены костыли. На заднем сиденье — женщина в толстой шубе и ребенок, тоже весь закутанный. Я толкал сзади. Ребенок, мальчик лет примерно трех, показывал мне через окно нос, гримасничал. Я тоже ответил гримасой. Так мы развлекались, оба. Мать потянула его вниз. Он снова вскочил как ванька-встанька. И тогда в заднем стекле возникла его мать. Молодая женщина. Она улыбнулась, я улыбнулся, и вдруг веселье исчезло с ее лица, словно она поперхнулась. Я это увидел, и у меня перехватило дыхание. Я увидел Любу. Колеса встали на твердую основу, машина оторвалась от наших рук. Мальчик еще раз показал мне нос, на прощанье. А лицо женщины исчезло. «Победа» набирала скорость по расчищенной дороге. Я сказал себе — осел среди ночи взывает к солнцу. Шла третья послевоенная зима.
Хельригель твердо стоит на ногах, твердо и очень прямо, шея и, значит, голова чуть вытянуты перед стеклянной стеной зала. Он стоит, будто высматривает день, который не желает наступать. Точно так же мог бы он при такой погоде стоять за ветровым стеклом своего локомотива. Мешает только рубашка с твердым воротничком и галстук. И еще, что рубашку он купил на номер меньше. Он взял тот размер, который носил в молодые годы. Почти все, что сейчас на нем надето, что висит на крючке возле столика, из-за которого он встал, и лежит в чемодане, куплено совсем недавно. Пальто, меховая шапка, серый костюм, что на нем, темный, что упакован, полдюжины белых сорочек, белье, носки, галстуки. Из старого остались только ботинки, бритвенные принадлежности и носовые платки. Он прищуривается, чтобы увидеть, что творится за стеклом. Глядеть на собственное отражение У него нет охоты. Он ощупывает свою душу и находит, что там все в полном порядке. Просьба прибыть на похороны соответствует пожеланию умершей. Еще на свете есть Андрей, его сын и ее сын. И Гитта не ожидала от него того, на что твердо рассчитывала в этой ситуации Люба. Вот это теперь единственно важное. Только это. Ничего больше.