Позади школы, сколько-то отступя, свалка. За свалкой (но это далеко и плохо видно) стоят вояки с зенитками. Красноармейцы ходят. Жрать, наверно, хотят, с т о й к т о и д е т окликают.
Казанкинский житель о военной службе знает по себе. Ведь только три года как окончилась война, а он, кроме того, что в военное время работать на дровяной склад поставлен, был еще и на финской.
Там он и в бою поучаствовал. Но очень, правда, перепугался. Не за свою жизнь, не потому что убьют, - это он уже потом забоялся, - а трепетал ночи, землянки, мокрых сапог с портянками, сплошного дождя, из-за которого даже винтовочный ствол затыкается тряпочкой. Испугался, что в этой темноте и сырости он совсем один, а все остальные - хоть в отделении, хоть во взводе тоже испуганные. И сразу затосковал. Нет же, не из-за смерти - она была невзрачная и повсюду валялась, - он ужасался одиночеству под дождем и снегом, где даже мертвым, которые повалились кто куда, тошно и одиноко. А еще опасался он какого-нибудь громадного финна со здоровенной финкой. Финны, они ведь с финскими ножами, и беспощадные.
От страха он стал харкать кровью, и был из армии списан. То есть у него выяснился туберкулез. А чтобы от этой болезни вылечиться нужна с и л а в о л я. Один верный человек ему открыл, что от чахотки лучше нет, чем собачье сало. Хорошо. А где его в войну возьмешь? А он как раз коротал войну в гостях. И был там у хозяев собачонка. Собачонка этот лаял, спать никому не давал. Хозяева и пожертвовали его. Он пустолайку гупером на дверях задушил, натопил с него сала и стал вылечиваться. И как рукой сняло. Никакой болезни больше нет - он теперь мужчина здоровый, только жаль вот Нинка спит. Нинка это кто посапывает позади на оттоманке, и если обернуться, увидишь не ее, а теплые пододеяльные бугры, которые, когда они с ней того-этого, живей живых оказываются, хотя сейчас похожи, скорей, на кормовой турнепс, для дозревания накрытый с головой одеялом.
А проголодавшийся красноармеец в той стороне, куда глядит казанкинский житель, тоже есть. Обретается он на сторожевом посту, выдвинутом впереди землянок и зениток, сперва тут в войну стоявших, потом куда-то увезенных, потом - уже после войны - опять поставленных. Противовоздушное подразделение замаскировано в глубинах свалки, и туда для доезда грузовиков ведет по мусорным всхолмлениям ныряющая дорога.
Свалочное это очей очарованье даже и вспоминать неохота. Сорные пространства сперва распространяются далеко вдаль, а потом оконечьем спускаются вниз - в пойму Копытовки, и уж оттуда захватчиков можно точно не ждать. Не потому, что Копытовка широкая, - она, скорее, ручей, по берегу которого стоит непролазная трава пустыря, а потому что в речку и около нее навалено такое, что ни конному, ни пешему. Только стальная птица пролетит, и то, если не на бреющем полете.
Перед свалкой, чтобы передний ее край не смыкался с нашими травяными улицами, оставлена достаточная пустая земля. За ней, в самом начале свалочной дороги солдат и стоит. И никто проверять его сегодня не будет. К лейтенанту баба приехала, и они до вечера ушли в Парк культуры и отдыха имени Дзержинского на каруселях кататься. Сержанта тоже нет. Сержант в сарае с матчастью ухо себе об гвоздь оторвал. Теперь ему в госпитале ухо это пришивают. Как все равно подворотничок, что ли?
У солдата есть бинокль, винтовка Мосина, в ней полный государственный магазин, а еще припрятан лишний собственный патрон.
Кроме того, что ему охота жрать, ему еще охота бабу. И хотя считается, что солдат дырку найдет, у нашего это никак не выходит. Но баба скоро приедет. Правда, не к нему, а к его дружку. Невеста. Правда, дружка перевели отсюда куда-то в С ы к в т ы к в к а р, и он сказал: "На кой она мне, и писем ей слать не буду! Найду там пермячку болотную с Помоздина!", а ему ее адрес оставил. Вот часовой и переписывается с чужой невестой, прикидываясь, что в интересах боевой готовности приходится менять почерк. А сейчас ее вызвал, и она скоро на свои деньги из деревни приедет, сала привезет, а он сразу сообщит, что суженого перевели, и задует ей.
А еще ему ужас как охота стрельнуть. А еще он целый день наводит бинокль на то место, где в прошлый наряд разглядел, как тетка присела. В той стороне из неведомых краев в здешние идет дорога, и всякие странницы, подходя после долгого пешего хода к тамошним кустам, заворачивают за них, ставят бидон или котомку, или еще какую-нибудь бабью ношу, закидывают юбки на спину и, вертя головой, чтоб никого не оказалось, усаживаются. С дороги их точно не видно. Но он-то не с дороги глядит, а сзади и сбоку.
Правда, сегодня никто там не прошла - только воробьи летают. Да и бинокль плохо берет - пыльно от ветра, какой на дороге поднялся. Гроза вроде собирается.
Вот он цельный день ничего не делает, только прицеливается в свалочных птиц, потому что не меньше, чем штефкать, ему, как сказано, ужасно охота выстрелить. Хоть он и красноармеец, но стрелял один только раз. Под Калиниградом, когда в армию пришел. В аиста. И сразу попал. Они с корешем этому подохшему аисту лопаткой голову от шеи отрубили, а потом сварили туловище и съели. Объелись прямо.
После того раза у него все мысли во что-нибудь попасть. Как казанкинскому жителю к Нинке подлечь. И патрон у него для этого имеется. Старый, правда. Позеленелый весь. Тут вот, возле стенки закопан...
Пуля закопанного этого боеприпаса пребывает в долгом патронном плену с того самого момента, когда ею заткнули гильзу и плотно обжали. Было это, вроде бы, еще до финской кампании, так что патрон (а значит, и пуля) находятся без дела уже долго-долго.
Патрон - ладно, но пуля, вся такая литая, целеустремленная и, - как человек для счастья или птица, созданная для полета, - сидя долгие годы в чертовой гильзе, собачилась с пыльным чумазым порохом - неприглядной субстанцией позади себя, от которой ее высвобождение и желанный полет зависели. "Эх ты, эфемерида! - подъедал ее униженный своей неконкретностью сыпучий псих, изобретенный косоглазыми китайцами (ему предстояло в маленькой тесноте вспыхнуть - и всё, причем вдобавок зависеть от капсюля), - а я вот возьму и не вспыхну! Во-первых, еще неизвестно сработает ли эта сволочь капсюль. Во-вторых, я, может, отсырел с годами! В-третьих, не исключено, что какой-нибудь оглоед захочет нами застрелиться, тогда тебе вообще лететь не надо будет!"
Словом, действовал он ей на нервы ужасно. И так изо дня в день, изо дня в день...
Казанкинский житель, между тем, перестает глядеть вдаль и переставляет глаза на поближе, и они снова видят подоконный прутяной куст в реденьких майских маркизетовых листиках, причем на одном пруте весь в соплях любви повис гандон. Это означает, что верхний сосед, шпалопропитчик Кешка, ночью на свою бабу залезал. Надо будет с ними поговорить, чтобы сперва думали, а потом выбрасывали...
Сама собой получившаяся в мыслях тема понуждает казанкинского жителя оглянуться на оттоманку, где спит мягкая и выпуклая его Нинка. Оказывается, отдыхает она теперь отворотясь. На боку. Одним большим бугром. Посапывает.
С ночи казанкинский житель ничего в окно не выбрасывал, потому что жена пришла под самое утро и сразу завалилась спать. И лучше ей сейчас не предлагаться, хотя отчего же нет? Казанкинский житель - мужчина мясистый, и у них с женой веселое дело получается - куда тебе! А тут и денек замечательный! Теплый! Жаркий, даже и душный, и спит она по-бабьи тепло и сытно. Так что сейчас бы самое оно. Но лучше не стоит. Обязательно выждать надо, потому что приходит она с Москвы Сортировочной - на ногах прямо не стоит. Хоть Нинка и стрелочник подгорочного хозяйства, но могла бы работать даже сцепщицей, потому что посильней любого мужчины. А диспетчер - паскуда такая, - ее как на побегушках гоняет. Всю ночь прожектора светят, и голос п о р а д и у взад-назад, взад-назад распоряжается. Давай, деревня, по стрелкам летай! По всему кусту! И по соседнему тоже - там стрелочник на бюлетне. И на горке и по путям!