— Эй вы, шанти-манти, че встали, мать вашу в дышло! — послышалось вдруг сзади, и сильный толчок чуть не сбил с ног их обоих. — Жопы-то подвиньте!
Мали и Давид оглянулись. Сперва они увидели гору чемоданов и коробок на багажной тележке, а уже за ней — высохшую сверху и жирную снизу брюнетку с острыми чертами лица, в щедро расшитой серебром блузке и обтягивающих трикотажных штанах, отягощенную, по меньшей мере, центнером золота в виде наушных, нашейных, наручных, набрюшных и наножных цепей и браслетов.
— Ну, че вылупились, каппара на пару? — еще громче прокричала брюнетка. — Проехать-то дадите? Мне что тут, заночевать?
Мали и Давид одновременно сделали шаг назад. Их просветленные лица сияли. Кто-то посторонний усмотрел бы в этом мелком инциденте лишь характерное хамство, услыхал бы лишь сиплый прокуренный голос грубой аборигенки, но ребята-то знали: это сам Будда коснулся их своим невидимым пальцем. Они разом припомнили все-все-все: и свое босоногое детство, и любящих родителей, которые, возможно, уже начали немного беспокоиться, и улицу Герц-Жабиона, и школу, и артиллерийский полк, и, главное, соотношение месяцев и лет, мер и валют, преступлений и наказаний.
Дальше все покатилось стандартным путем. Родители обоих к тому времени уже померли от горя, что вышло весьма кстати в плане наследства. Поначалу ребят мучила ностальгия по ласковому берегу. Позднее, как и всякие настоящие странники, они сумели трансформировать эти мучения в источник дохода — небольшого, но устойчивого. На унаследованные средства Давид и Мали открыли собственный бар. Почему именно в Матароте? — Потому что места у ласкового моря стоили бешеных, неподъемных денег. Потому что в других поселках бары уже были, а здесь еще нет. Потому что с веранды на холме, если хорошенько присмотреться, можно разглядеть за ниткой забора и домами Хнун-Батума далекую синюю дугу морского горизонта, ласковую и крутую, как в Гоа.
Они так и назвали свое заведение — “Как в Гоа”. Поначалу все шло замечательно: настоящий бар с постоянной клиентурой. Наезжали даже из города N. — ежемесячно, в первые дни после выплаты пособия. Родились дети-двойняшки. Мальчика назвали Став, а девочку Авив. А может, наоборот — все постоянно путались, даже родители. Первое имя на местном языке означает “осень”, а второе — “весна” — весьма зыбкие понятия в Стране, где, по большому счету, есть только два сезона: лето, когда жарит солнце, и зима, когда в домах холодно и все отчаянно ждут дождей, которые либо не приходят вовсе, либо льют с такой силой, что смывают в море часть ожидающих.
Короче говоря, жизнь определенно наладилась — конечно, не на том уровне ласковой безмятежности, как в Гоа, но близко к тому… ну, скажем, “как в Гоа”. Не исключено, что семейство Хен процветало бы и дальше, когда б не чертовы полосячьи ракеты, почти напрочь разогнавшие клиентуру — как временную, так и постоянную. Хены уехали бы и сами, да только — на какие деньги? И куда? Можно было бы, конечно, все бросить и купить билет в Гоа, но куда теперь девать четырехлетних Става и Авив? Гм… или Авива и Став?.. ну никак не запомнить кто из них кто, хоть ты тресни! Впрочем, неважно, как их ни назови, а девать все равно некуда. Поторопились они с детьми, что и говорить. Теперь вот сиди тут в пустом баре и слушай, как летит ракета. Летит, летит ракета…
На пустой веранде бара ветер надувал пластиковый пакет и увлеченно таскал его взад-вперед по выцветшим доскам. Ами примерился к перилам. Три вредные ступеньки крыльца всегда давались ему нелегко.
— Погоди! Я сейчас помогу!
Ами оглянулся: с улицы к нему спешил Меир Горовиц по прозвищу “Меир-во-всем-мире”. Совместными усилиями они вздернули коляску на веранду.
— Спасибо. Дальше я сам.
Больше всего Ами не любил, когда кто-то толкал его коляску сзади. Он не ребенок и не разбитый инсультом маразматик. Сам справится. Меир послушно отодвинулся, пропуская его вперед. Дважды сыграла свое стеклярусная занавеска. На коляску Ами Бергера она реагировала четырехтактным торжественным тушем, тогда как Меира встречала всего лишь коротким презрительным шелестом.
За стойкой одинокая Мали, задумчиво грызя карандаш, изучала раскрытую тетрадку. Столики тоже пустовали — все, кроме одного. Зато за этим одним сидели сразу четверо: Эстер, Шош и оба местных анархиста — Карподкин и Лео. Ами поколебался и поехал в противоположный угол. С девушками он бы пообщался охотно, особенно с Эстер, но анархисты выводили его из себя даже в малых дозах.
Скорее всего, Карподкин и Лео были не настоящие их имена, а, как они сами выражались, революционные псевдонимы. Вроде бы, так звали когда-то каких-то русских бунтарей. Впрочем, профессор Серебряков с этим не соглашался. Он утверждал, что Лео Троцкий никогда не считал себя анархистом, а Карподкин, пусть и считал, но фамилию имел другую, хотя и похожую. Но анархисты на это лишь морщились и нагло отвечали, что плевать они хотели на буржуазное профессорское мнение. Что анархистам закон не писан, в том числе и законы написания фамилий великих бунтарей прошлого Лео и Карподкина.
Подошла Мали.
— Привет.
— Привет. У тебя сегодня людно. А где Давид?
— Да там… — Мали неопределенно махнула рукой. — Тебе чего, “Хейникена”?
Ами кивнул, глядя мимо хозяйки на приближающегося Карподкина. Мали тоже оглянулась и нахмурилась.
— Сколько раз повторять: в долг больше не наливаем.
— Мироеды, — вяло произнес анархист. — Кровососы прибавочной стоимости. Ну хоть сто грамм. Мы потом отдадим.
— Когда? После мировой революции?
— Завтра отдадим.
— С чего это?
— Вот он отдаст, — Карподкин кивнул на Ами. — Ты ведь отдашь, фельдфебель?
Ами присвистнул. Видно, Карподкину и в самом деле приспичило. Обращение “фельдфебель” в его устах звучало почти нежностью. Обычно анархисты звали Ами не иначе, как “недостреленным оккупантом”.
— Я вот все спросить тебя хотел, Карподкин, — сказал он, пользуясь моментом. — Почему вы с Лео так деньги любите? Это ведь отрыжка буржуазной системы. У вас же, у анархистов, даже закон, вроде, есть такой: на деньги плевать?
— Ну? — мрачно вымолвил Карподкин.
— Что “ну”? Есть такой закон у анархистов?
— Ну, есть.
— Тогда почему же вы на него плюете?
— А мы на все законы плюем, — Карподкин пошевелил челюстью, как будто собирался сплюнуть на пол. — И на этот тоже.
— Логично! — восхитился Ами. — Об этом-то я и не подумал. Действительно.
— Так дашь в долг? — спросил анархист с надеждой.
— Нет, товарищ… — Ами скорбно вздохнул. — Не могу. Обуян буржуазными пережитками. И вообще, пошел-ка ты вон, товарищ. Нечего тут воздух портить. И товарища своего вонючего тоже прихвати, товарищ.
Карподкин свирепо сжал кулаки. “Давай, давай, подходи… — с надеждой подумал Ами. — Мне бы только тебя, гада, ухватить, а там уж я тебе ручонки-то переломаю, сволочь гадкая…”
— Это общественное место, — сказал анархист, на всякий случай делая шаг назад. — И никакой недостреленный убийца-оккупант нас отсюда не выгонит. По закону.
— А может, я тоже на законы плюю, — Ами тронул колеса кресла и стал медленно выезжать из-за стола. — Причем, на этот в особенности…
— Ладно, ладно… дождетесь… — с ненавистью прошипел Карподкин, пятясь к двери, где его уже поджидал младший товарищ Лео. — И вы дождетесь, и вы… Вот придут полостинцы — всех вас под нож пустят, как баранов, всех до единого…
Анархисты выскочили за отчаянно звякнувшую занавеску.
— Зачем ты так, Ами? — сказал от стойки Меир. — У них такие убеждения. Нельзя преследовать людей за убеждения.
Меир-во-всем-мире получил свое прозвище за принципиальный и последовательный пацифизм. От армии он отвертелся, закосив под душевнобольного и теперь заканчивал третий курс колледжа Упыр по специальности “универсальный гуманизм”. Теперь, с получением степени бакалавра, Меир Горовиц мог позволить себе любить людей не просто абы как, а вполне профессионально.