Ввиду крайней занятости, ректор принимал не больше одного студента в день, поэтому процедура сдачи часто растягивалась до конца семестра. Галит Маарави всегда отличалась повышенным усердием, причем, в особо ответственных случаях ее усилия удваивались. К назначенному сроку она успела вызубрить наизусть не только свои тетрадки, но и конспекты лекций за несколько предыдущих лет — благо, разница оказалась невелика.
Секретарша в приемной одарила девушку доброжелательной улыбкой:
— Ни пуха, ни пера! Сегодня он в хорошем настроении, так что просто расслабьтесь, хорошо?
Галит благодарно кивнула. Секретарша вообще показала себя очень заботливой, заранее дала несколько ценных советов: как одеться, как накраситься и вообще. Хоть это и не главное, но лучше уделить внимание любым мелочам.
— Просто расслабьтесь, — шепотом повторила секретарша, открывая дверь в профессорский кабинет. — Запомните, это очень важно. Просто расслабьтесь и ни о чем не думайте.
“Вот так совет, — успела подумать Галит. — Ни о чем не думать на экзамене! Такое можно услышать только от секретарши…”
Профессор Упыр в белой рубашке с галстуком сидел за столом и писал в красивом сафьяновом блокноте. Пышная седая шевелюра, красивое гладкое лицо и общая сухощавая стройность придавали ему сходство с голливудским актером героического амплуа. Галит робко остановилась у двери.
— Проходите, дорогая, проходите, — сказал профессор, не поднимая головы. — Вон туда, к экзаменационному столу.
В стороне у окна и в самом деле был установлен пустой широкий стол. Стульев там не наблюдалось, поэтому Галит просто подошла к указанному месту и встала рядом. Профессор отложил ручку и некоторое время смотрел на нее. Галит почувствовала, что не знает куда девать руки.
— А что, неплохо, — Упыр похлопал себя ладонями по щекам. — Начнем? Как вы думаете, дорогая?
Галит кивнула и растянула губы в старательной улыбке. Страницы заученных конспектов прокручивались у нее в голове, как кадры очень замедленной съемки.
— Что ж…
Профессор Упыр ослепительно улыбнулся, встал и вышел из-за стола. Галит оцепенела: приближавшийся к ней мужчина был гол ниже пояса и мобилизован, как бык перед случкой. Она захотела что-то сказать, но не смогла, не знала, что, и, главное, как: язык совершенно не слушался, колени ослабли, и только руки по-прежнему не знали, куда деваться.
Зато руки ректора подобных затруднений не испытывали. Хозяйским жестом Упыр возложил одну свою ладонь на плечо девушки, а вторую на грудь и развернул ее лицом к окну.
— Вам что советовали, дорогая? — произнес он с новой хрипотцой в голосе. — Расслабиться. Вот и расслабьтесь. Вы выглядите достойной зачета, так что волноваться нечего.
— Я не хочу, — выдавила Галит и тут же поправилась: — Я не могу. У меня месячные.
— Глупости, — сказал профессор, лапая ее сразу повсюду. — У вас нет, дорогая.
Ну да, конечно. Не зря сучка-секретарша интересовалась. Мол, не следует назначать зачет во время цикла — лишние нервы и вообще. И вообще. Упыр нажал ей на плечи, пригнул к столу.
— Читайте, дорогая, — просипел он, слюнявя девушке ухо. — Там, на столе…
Галит присмотрелась: на дальнем конце столешницы и впрямь было написано что-то, но очень мелко, так что различить буквы на таком расстоянии не представлялось возможным. Поневоле она наклонилась еще ниже. Рука Упыра тут же уперлась ей спину, не давая распрямиться. Другой рукой он задрал ей юбку и сдернул трусы.
— Пожалуйста, не надо… — умоляюще прошептала она. — Я еще ни разу…
— Прекрасно! — промычал распаленный Упыр. — Считайте, что вам повезло: девственницы получают второй зачет автоматом. Но что ж вы не читаете, дорогая? Читайте! Хотите зачет — читайте!
Вблизи буквы стали видней, но расплывались сквозь слезы.
– “Главный лозунг гуманизма…” — прочитала Галит дрожащим голосом и задохнулась.
Бычий инструмент профессора Упыра разорвал ее изнутри. От боли и слез она не видела ничего.
— Чи-тай-те!
Галит хватанула ртом воздух. Ее мутило. В ноздрях застрял мерзкий запах профессорского одеколона, она чувствовала его гадкие волосатые руки на всем своем теле, во всех местах одновременно, ее пронзала резкая боль от его толчков, перед глазами мерно дергалась гладкая столешница “экзаменационного стола” с мелкими буковками лозунга. “Читай! — скомандовала она себе. — Сосредоточься на этом, иначе вообще сдохнешь”.
– “… гласит: человек…”
— Челове-ек… — протяжно повторил профессор, учащая толчки.
– “…это высшая ценность…” — прочитала Галит.
Лозунг и в самом деле помог ей расслабиться. Она представила себя дома, в своей комнате, на своем диване с конспектом в руках. Ну, конечно, она находится там, в домашнем безопасном уюте, а то, что происходит здесь, в кабинете ректора, происходит вовсе не с ней, а с кем-то другим, а может, и не происходит вовсе, вовсе, вовсе… ведь такое не должно происходить ни с кем и никогда, никогда, никогда…
— Дальше!
– “Все на благо человека…” — прочитала она.
— Челове-е-е-ека…
– “…все во имя человека…”
— Человее… — Упыр задергался и замычал.
“Хорошо бы блевануть”, — подумала Галит, но не смогла.
— Уу-у-у… — профессор отлепился от ее ног и отошел.
Дрожа от омерзения, Галит выпрямилась. По ногам стекала липкая гадость. Сзади звякнула бутылка о стакан.
— Салфетки там, на тумбе, — произнес ректор своим обычным начальственным голосом. — А насчет девственности вы соврали, дорогая. Придется сдавать второй зачет в общем порядке. Еще скажите спасибо, что я вам этот засчитываю. Можете идти.
Секретарша в приемной вскинула на нее взгляд и тут же опустила. Сколько на это насмотрелась, а так и не привыкла.
Галит не помнила, как вернулась домой, как добралась до ванной. Чувство, что отмылась, появилось у нее не раньше, чем через полгода, да и то не вполне.
Зато появилось другое — фильм.
Помог новый сосед, Меир Горовиц. Зашел на правах свежего знакомца, поинтересоваться, почему это не видно Галит. Родители пожали плечами: заперлась у себя, вторую неделю не выходит. Что тут попишешь — молодые дела. Не иначе — влюбилась. Горовиц понимающе покачал головой, посочувствовал. Поднялся к Галит, постучал, и она почему-то открыла. Меир увидел ее стертые мочалкой плечи, снова покачал головой, но на этот раз сочувствовать не стал, а просто сел к окну.
— Ты, я слышал, зачет сдала?
— Ну.
— Я тоже сдавал.
— А.
— Слушай, — сказал Меир-во-всем-мире. — Ты ведь хочешь стать художником-документалистом, правда? А художнику боль необходима, как бензин мотору. Вот взять хоть Роберта Збенга, американского репортера. Иракцы захватили его в плен и семь месяцев насиловали всем Багдадом. Представляешь?
Галит молча кивнула. Раньше она бы тоже кивнула, но теперь еще и представляла.
— Ну вот, — продолжил Горовиц. — А что случилось потом?
— Получил премию Хавлаза за лучший документальный фильм десятилетия, — снова кивнула Галит. — “Изнасилование истории”. Я знаю. Мы в колледже проходили.
— Ну вот! Он взял и превратил свою боль в фильм, понимаешь? Не было бы боли, не стало бы и фильма. Это только так называется “Изнасилование истории”, а самом на деле — это история личного изнасилования! Его изнасилования. Поэтому так и прошибает.
Галит помолчала.
— Зачем ты мне это рассказываешь? При чем тут я?
Горовиц пожал плечами и встал.
— А при чем тут “при чем”? Просто я недавно этот фильм посмотрел, вот и все. Заскочил к тебе поделиться, как к специалистке. Но, видать, не ко времени. Я пойду, да?
— Спасибо, что зашел, Меир, — сказала Галит, думая, что хорошо бы расцеловать его в обе щеки.
Хорошо-то хорошо, если не считать того, что теперь одна мысль о прикосновении к мужчине — даже к гею — вызывала у нее дрожь отвращения. Но меировская нехитрая басня о Збенге не забылась, а наоборот, запала в душу, проросла, расцвела диковинными цветами. Боль действительно поменяла многое, словно линза, вдруг вставшая между миром и глазами. Сквозь нее многое выглядело иным, неожиданным, не похожим на традиционные затертые банальности, за рамки которых Галит еще никогда не приходилось выбираться.