Но это все только по идее, потому что на практике не может Ами Бергер вскочить, не говоря уж о том, чтобы выбежать. Не на что вскакивать, не на чем бежать. Вернее, есть, но не работает: болтаются длинные и тяжелые Амины ноги сами по себе, как, прости Господи, про что и не скажешь в приличном обществе. Не то чтобы они совсем неживые: теплые и от щекотки дергаются, а вот слушаться не желают напрочь. Порвался где-то проводок, непреодолимые помехи на линии. Им, ногам, из штаба: “Ау, ноги! Шагом марш!” А они, понимаете ли, ноль внимания, фунт презрения. Надо бы отрезать на фиг, как бесполезный балласт, да доктора не соглашаются. “Погоди, — говорят, — не спеши, бывает, что и восстанавливается. Редко, но бывает. А отрежешь — точно уже не вернешь”.
Врут, плешивое отродье. Всегда легче не делать, чем делать, вот и ищут отмазку. С чего бы этим чертовым ногам восстановиться, если за все три года никакого сдвига не было, даже самого маленького? Три года по госпиталям, да по восстановительным центрам, три года в обнимку с ортопедами, три года мучительных упражнений, растяжек, массажей, процедур — конвенциональных и альтернативных, три года ежедневной каторги, три года пусторозовых надежд, обернувшихся полновесными разочарованиями…
Нет уж, хватит, сколько можно. За окном завыла сирена, Ами поднял голову от учебника, засек время, прислушался. Вот просвистела над головой пролетная “усама”. Девять секунд. Мог бы и успеть до коридора, если б захотел, ползком или на костылях. Но не хочется. Потно это как-то и непонятно, надо ли… Так… Долго что-то летит… Донесся гром далекого взрыва. Хотя нет, нормально, еще тринадцать секунд. Вместе получается двадцать две — как раз от Хнун-Батума до центра города N. так что все в порядке, сходится.
Ами неохотно вернулся глазами к странице. Кой черт сдался ему этот Упыр-колледж? Было бы еще что-нибудь интересное, а то ведь сплошной трындеж про потепление народа и эксплуатацию климата… или наоборот? Тьфу, зараза! Ну зачем ему это?
А все Моти Наве, социальный работник из последнего по счету восстановительного центра — он удружил, он насоветовал. Не обращая внимания на протесты, укатил Амину коляску из больничного холла, от телевизора с баскетболом, укатил прямиком в свой заваленный распухшими папками закуток, сел, скрипнув ремнями, весело тряхнул мелкими седеющими кудряшками.
— А не пора ли тебе, парень, к жизни возвращаться? Сколько можно по ортопедам гулять?
— Гулять? — удивился Ами. — Ничего себе гулянки. В подвалах испанской инквизиции и то веселей гуляли.
Моти усмехнулся, кивнул на свои ножные протезы.
— Не один ты такой, болезный. Только хватит уже, Ами, братишка. Этак в больнице и состариться можно. Зачем тебе это?
— А что ты предлагаешь? — осведомился Ами. — Коробки клеить в инвалидной артели? Кому я такой нужен?
— Таким же, как ты, братишка, — уверенно отвечал Моти. — Вот я тебя сейчас на путь истинный наставляю? Наставляю. Значит, я тебе нужен. Кто еще о нашем брате-инвалиде позаботится, если не такие же безногие-безрукие-слепо-глухо-кривые? Никто. Отчего бы тебе на социологию не поступить? Три года отучишься, работать начнешь. Чем плохо? Пенсия у тебя от армии имеется, комнату снять можешь. В столицах, конечно, не получится, а на периферии — пожалуйста. Да вот, хоть в Упыр-колледже. Там, говорят, жилье чуть ли не бесплатно. Парень ты грамотный, не чета мне, черному хулигану из проблемных бараков. Ты-то, небось, школу в Беверли-Хиллз кончал, как в том кино про красивых телок?
— В Бостоне, — поправил Ами.
— Ну вот! Тебе и карты в руки! — Моти взял со стола папку и бросил ее Ами на колени.
— Что это?
— Как что? Я же тебе ясным языком говорю: карты. Твои, медицинские. И чтоб через неделю духу твоего здесь не было. Понял?
Моти приподнялся на стуле и двумя ловкими движениями вытолкнул Амину коляску назад в коридор.
— Понял, — эхом откликнулся мало что понявший Ами Бергер в уже закрывающуюся дверь больничного соцработника, отставного, как и он, сержанта боевой саперной бригады, а значит, кровного братишки Моти Наве, товарища по несчастью, потерявшего ноги в Северной войне на двадцать лет раньше, чем Ами потерял свои в Южной.
Ами и в самом деле закончил школу в Бостоне, да и родился там же, и жил до неполных девятнадцати лет, пока не поманил его к себе непонятно чем и непонятно на кой крошечный клочок земли, несусветно далекий по всем параметрам — географическим, ментальным, погодным, языковым. Всего-то и съездил туда на три недели — по ознакомительной молодежной программе, а зацепило крепко, за самые кишки. Когда он объявил родителям, что уезжает служить в доблестной прославленной армии обороны Страны, на языке которой говорить пока не умеет, но которую полагает теперь своею больше, чем родной штат Массачусетс, удивлению их не было предела.
И откуда только все взялось? И, главное, зачем? Что за блажь, Ами? Разве не собирался ты поступать в университет? Разве не гонялся ради этого за высокими школьными баллами? Разве не распланировано все твое будущее от младшего класса до старшего партнера в адвокатской фирме, от трехколесного велосипеда до корпоративного лимузина, от кленовой колыбельки до дубового… гм… впрочем, зачем о мрачном? Разве не построены уже под это долговременные страховые программы, пенсионные фонды, вклады, займы, облигации? Разве не заточена соответствующим образом жизнь, ее надежный ритм, ее уверенный шаг? И потом: а мы, сынок, а как же мы с отцом? О нас ты подумал?
Ами только пожимал плечами, смотрел виновато, но уж больно тонкой занавесочкой висела в его глазах та вина. А за нею, сразу за нею не было уже ничего, кроме чужой, незнакомой Страны. Там жгучим огнем полыхало сильное, решительное, злое солнце, совсем не похожее на своего вежливого бостонского родственника. Там на сотни гортанных голосов вопил заваленный мусором автовокзал, и смуглые черноволосые девчонки в защитной форме, одной рукой придерживая автомат, а другой — банку колы с торчащей соломинкой, толкали по гладкому панельному полу свои неподъемные китбэги.
Там колотилось о городские волнорезы старое, лживое, безжалостное море, а стены дискотек и баров на набережной пестрели недавними метками от осколков самодельных бомб. Там распевались непристойные частушки на заплеванных семечной шелухой футбольных трибунах, там кричал восточный базар, там на танцах парни резали друг друга за будущее право зарезать девчонку, когда она станет, наконец, женой победителя, там каждый третий только и искал случая надинамить неосторожного первого и зазевавшегося второго. Там чернел базальт спорного плато, белел песок спорного берега, зеленели поля спорных долин и краснели ущелья спорных гор.
О, там решительно было о чем поспорить, на этой земле, и отсвет всех эти споров сразу видели перепуганные бостонские родители в потустороннем уже взгляде своего отравленного, обманутого, заманенного, затуманенного мальчика. Если и существовало что-то бесспорное в этой ужасной ситуации, то именно эта бесповоротная потусторонность… о, Боже, Боже, за что, за что?! И почему, Боже, почему?
Эти вопросы задавали они и вслух, и в сердце своем, но ответом было лишь смущенное молчание, словно даже Тот, кого они спрашивали, затруднялся с убедительной формулировкой. Еще бы — Он ведь тоже самолично проживал в этой невозможной Стране и точно так же не понимал, почему именно в ней, а не, например, в тихом и удобном Бостоне.
— Ничего страшного, — с фальшивой уверенностью успокаивали друг друга родители. — Это просто возраст такой.
Сами виноваты — дали парню слишком тепличное воспитание, чересчур оберегали от простудного ветерка настоящей жизни. Вот и получили по заслугам: ну что может вырасти в оранжерее, кроме экзотических цветов и глупых мечтаний? Пускай теперь перебесится. Через месяцок-другой поймет, что к чему, вернется, хоть и с поджатым хвостом, но повзрослевшим. Не вредно, если вдуматься. В самом деле, что такое взросление, как не умение вовремя поджимать хвост? Вот только жаль пропавшего учебного года, и фондов жаль, и страховок, и сберегательных программ, а тут еще и доллар падает так некстати… ах, Ами, Ами…