— Мы готовы, — сказал актер, тщательно вытирая тарелку куском булки.
— Начнем, — сказал Луначарский. — Итак, король и его дочь, к которой он пылает предосудительной любовью. Король подходит и берет дочь за руку выше локтя.
— Что если бы тебя в соборе венчал архиепископ сам? — продекламировал Шуваловский.
— Отец мой, непристойно слышать речи подобные. Должны вы пощадить стыдливость дочери. О! Как вы оскорбили неслыханно любовь мою подобной злою, злою, злою шуткой! — Остроумова технически заплакала.
Вошла буфетчица с подносом, забрала пустые тарелки и поставила две миски, полные дымящейся гречневой каши, положив рядом деревянные ложки.
— Бланка, я не шучу, — дрогнувшим, изменившимся голосом произнес король, невольно глядя через плечо возлюбленной на дымящуюся кашу, — люблю тебя, люблю.
— Боже мой, вы обезумели, — произнесла Остроумова, — о Боже, страшно! Мне страшно.
— Что с вами, товарищ Шуваловский? — спросил Луначарский. — Вам нехорошо?
— Этот человек, — произнес Шуваловский, указывая дрожащим пальцем на Шагала, — ест мою кашу.
— Простите, — сказал Шагал с набитым ртом, торопливо пережевывая кашу, — я совершенно машинально, увлеченный вашей игрой... Я никогда раньше не любил гречневую кашу. Это была для меня самая противная еда на свете. Я бесился только от одного представления, что у меня во рту крупинки чего-то наподобие спичечных головок. — И он отодвинул от себя тарелку.
— Доедайте, — сказал Луначарский. — Это я виноват, я сейчас закажу третью порцию.
— И если можно, Анатолий Васильевич, — сказал Шагал, — мне тарелку картофельного супа. Я с детства обожаю картофельный суп. Но не буду вам мешать. — Он взял миску с гречневой кашей и отошел к окну.
Вся огромная площадь была густо заполнена народом. Начинался митинг.
— Не кричи, — с пафосом произнес Шуваловский, а то запру тебя в глухое подземелье, света там не увидишь! Вспомни, что я сказал тебе: есть воли в мире, повиновение которым счастье, сопротивление — гибель...
На площади толпа криками приветствовала оратора с темной бородкой и в очках.
— Я уверен, вы могли бы замечательно оформить этот спектакль, — говорил Луначарский Шагалу, пока они шли по коридору. Подошли к какой-то двери, из-за которой доносилась странная какофония, словно несколько роялей играли разную музыку. — Здесь сдают экзамены в консерваторию наши народные таланты.
В комнате стояло действительно три рояля, и на всех трех играли разную музыку, а в углу кто-то пел басом.
— Для меня немного шумно, — сказал Шагал, — я подожду вас на свежем воздухе.
— Когда поворачиваются новые страницы истории? — Говорил Луначарский, раскинувшись на заднем сиденье автомобиля рядом с Шагалом. — Новые страницы истории поворачиваются тогда, когда новый класс приносит новые взгляды на законы, новую политическую практику, новую мораль. Тогда можно сказать: разумное становится бессмысленным, добродетельное — злом.
У массивного здания с зарешеченными окнами стояли часовые. Луначарский и Шагал прошли гулким сырым коридором, по ржавой лестнице спустились в подвал, едва освещенный тусклыми фонарями. За ржавой решеткой во множестве стояли люди, под ногами хлюпала холодная вода. Завидев Луначарского, они толпой бросились к решетке, отталкивая друг друга.
— Ну-ка, буржуазия, — крикнул охранник, — свинцовой каши захотели?
— У меня список на десятерых, — сказал Луначарский.
— К коменданту надо, — сказал охранник. — Товарищ Софья, к вам.
Подошла женщина в кожанке с большим маузером на боку и папиросой, зажатой в углу рта.
— Опять, Анатолий Васильевич, буржуазию выручать приехали, — сказала она, недобро блеснув глазами.
— Революционный гуманизм, Софья.
— Бумажка есть? — Луначарский протянул бумагу. — Ну, выкликайте. А этот чего? — глянула она на Шагала.
— Этот со мной, — улыбнулся Луначарский. — Не узнаешь, Соня?
— Нет. У меня много таких умников сидит.
— Что ты, Соня, на умников так зла? — спросил Луначарский. — Дураки тебе более по душе?
— Дураков зачем убивать? Это умников перебить надобно, чтоб они нам простую нашу жизнь не путали.
— Узнал Соню из «Улья?» — спросил Луначарский у Шагала. — Моя ученица, я ею горжусь при всех ее излишествах. А это Шагал. Узнаешь, Соня?
— Теперь узнала, — сказала она помягче.
— Вас, Соня, узнать трудно, — сказал Шагал.
— Это не я переменилась, это мир переменился, — сказала Соня. — Видите, кто был всем, тот стал никем.
— Актриса Устюгова, эссеист Борхгейм, художник Ожогин... — вызывалЛуначарск ий.