— Ладно, — зло говорила Соня, глядя на отпущенных, — ступайте прочь, сукины дети! Молите своего Бога за нашу революционную доброту.
— Анатолий Васильевич, — кричали из толпы арестантов, — господин Луначарский, я приват-доцент Нерсесов. Мы встречались с вами в Киеве...
— Передайте, профессор Идельсон и профессор Железиовский протестуют против своего ареста...
— Анатолий Васильевич, я Будунов—Будзинский...
Луначарский добродушно разводил руками. Вдруг какой-то взлохмаченный, с густой седой шевелюрой человек оттолкнул охранника и побежал по скользким ступеням.
— Скажите Горькому, — отчаянно закричал он, — арестован Луньков! Арестован Луньков. Здесь расстреливают невинных!
Соня коротким резким движением ударила Лунькова коленом в пах. Тот, скорчившись от боли, покатился по ступеням вниз. Шагал отвернулся.
Ехали в автомобиле и молчали.
— Горький, — наконец сказал Луначарский, — я повезу вас к Горькому. Он сейчас болен, но он нас примет. — Шагал ничего не ответил. — Конечно, всякий глубинный поворот связан с перебором, с излишествами. Вспомните историю любого общества. Государство, по мнению Маркса, есть органическое насилие над подчиненными.
— Но можно ли насилием добиться всего? — спросил Шагал. — Не напрасно в Священном писании мы находим фразу, что хорошо, когда слуга служит не за страх, а за совесть.
— Вот—вот, — сказал Луначарский, — эксплуататорские классы всегда стремились сделать совесть моральным полицейским. Тем более что именно они объясняют, что такое совесть: трудиться, терпеть, ждать награды за гробом. Выгоды совести заключаются в том, что при ней нет нужды следить за человеком. Совесть — это недремлющее полицейское око, которое учит, что существуют всевидящий Бог и незримые духи. Но наша новая пролетарская мораль заменяет совесть, которая дана милостью Божьей, революционным долгом. Мы нашли совершенно иной путь, чем тот, который предлагал Достоевский, а вместе с ним и вся буржуазная мораль. Мы отвергаем путь, при котором совесть грызет зубами провинившуюся душу.
— Но каков же ваш путь? — спросил Шагал.
— Путь, при котором судьей всякого поступка должен стать не индивидуум, а общество, все общество.
В большой, оклеенной розовыми обоями комнате с лепным потолком, видно, бывшей купеческой спальне, Горький лежал на кровати, окруженный секретарями, и харкал попеременно то в плевательницу, то в платок. Шагал сел в предложенное ему мягкое кресло, стараясь не смотреть на безвкусные картины, украшавшие стены.
— Позвольте, многоуважаемый и всегда дорогой мне Алексей Максимович, — говорил Луначарский, — представить вам, собирателю и ценителю новой революционной культуры, этот самородок, которого зовут Марк Шагал.
— Мне уже говорил о нем Исай Добревейн как об очень талантливом скрипаче.
— Нет, я художник, — сказал Шагал.
— Это очень талантливый художник, — сказал Луначарский, — я еще до революции опубликовал о его картинах статью в киевской газете.
— Да, да, теперь я вспомнил, — сказал Горький, — вы из декораторов-машинистов.
— Нет, я предпочитаю индивидуальную живопись.
— Я знаю, у каждого живописца есть любимые краски. Какие ваши любимые краски?
— Лиловая и золотая.
— Очень индивидуалистические краски. Краски пессимизма. Я лично предпочитаю красное и голубое.
— Я это понял, — сказал Шагал.
— Откуда? — удивленно спросил Горький.
— По картинам, которые висят у вас на стенах.
— Они вам не нравятся?
— Это не мое искусство.
— А революция вам нравится? — неожиданно спросил Горький.
— Я полагаю, что революция могла бы стать великим делом, если бы она сохранила уважение человека к человеку, — сказал Шагал.
— Мы только что были в тюрьме, — сказал Луначарский, — очевидно, из-за этого у Марка Захаровича такой пессимистический тон.
— Вы ездили туда со списком? — спросил Горький.
— Да, Алексей Максимович. Но Дзержинский сократил его больше чем наполовину. Говоря точнее, на две трети. Выпустили только десять человек.
Горький вздохнул.
— Русская действительность — не то лекарство, которое могло бы излечить молодого человека от пессимизма. И тем не менее надо работать. Надо дело делать.
— Марк Шагал не марксист, — сказал Луначарский, — но он талантливый и порядочный человек. Я хочу послать его в родной Витебск комиссаром по делам искусств.
— Это хорошая идея, — сказал Горький, — кстати, у меня есть интересный проект, составленный Луньковым, о создании в каждом крупном городе академии живописи, музея, консерватории, литературного объединения. Милый Анатолий Васильевич, я хотел бы, чтобы вы как можно скорее созвонились с Луньковым и попросили его, чтобы он составил подробный проект для Наркомпроса.