На одноэтажном оштукатуренном доме была надпись: «Спортивный клуб Паолей Цион». В длинном спортивном зале, освещенном керосиновыми лампами, Анна в спортивном коротком платье, обнажающем стройные ноги, руководила упражнениями девушек-гимнасток, подавая команды на иврите.
— Какой сюрприз! — сказала она, улыбаясь. — Я так рада тебе. Подожди, сейчас закончу.
Переодевшись, Анна вышла к нему в вязаном свитере и длинной суконной юбке.
— Что-то вид у тебя невеселый, Марк. Я слышала, у тебя какие-то неприятности на работе.
— Когда пытаешься насадить искусство, обратив дома в музеи, а обывателей в художников, то приходится выслушивать пошлости.
— А как у тебя в семье?
— В семье? Нельзя сказать, что я глубоко несчастлив.
— Но и счастливым назвать себя не можешь, — сказала Анна. — Я знала, что тебе с Беллой будет тяжело.
— Ну почему тяжело? Я так не говорю.
— Не перебивай, не перебивай, послушай меня, все-таки я долгое время была подругой Беллы. Впрочем, почему мы стоим посреди улицы? Пойдем куда-нибудь, посидим. Хотя куда еще пойдешь, кроме Гуревича! Альберта на днях закрыли. Помнишь Альберта с черными от сахара зубами? А какие у него были сладкие рогалики и кофе настоящий! Гуревич, скажу тебе, подмешивает в тесто картошку, а в кофе — цикорий. Но, если ему хорошо заплатить, он подаст настоящие пирожки и настоящий кофе.
— В том-то и проблема, — сказал Шагал, — насчет хорошо заплатить я не очень.
— Это не твоя забота, — сказала Анна.
— И одет я не слишком хорошо для кофейни.
— Тебе необязательно быть одетым, как нам, простым смертным. Ты великий художник.
— Какой я великий, меня витебские маляры освистали.
— Ну, будешь великим и знаменитым, если, конечно, поведешь себя правильно и послушаешь меня.
Они вошли в кафе. Столики были заполнены, но официант улыбнулся Анне и подвел ее к свободному, к самой эстраде.
— Сейчас принесут настоящий кофе со взбитыми сливками и пирожные. Ты ведь любишь эклер?
— Не знаю, я уже и вкус его забыл.
— Вспомнишь. Ты многое забыл, тебе надо многое вспомнить. Вспомнить, что существует и другой мир, кроме России... Америка, Франция, наконец, наша Палестина, где мы можем обрести родину, землю. Только там ты сможешь стать настоящим национальным еврейским художником.
— Извини меня, — сказал Шагал, — но я не совсем понимаю, что такое национальное искусство. Прежде национальное искусство действительно существовало, но со времен Ренессанса искусство все более становится делом индивидуальности, питающейся общими соками земли и общим воздухом. Да и как я поеду в Палестину, если все мои довоенные холсты остались в Берлине и Париже?
— Ну, хорошо, может быть, придет время, и ты, а также многие другие поймут справедливость идей сионизма. И я молю Бога, чтобы поняли не слишком поздно. Но то, что тебе отсюда надо уехать, ты, надеюсь, уже понимаешь?
— Это утопия. Всюду войны, восстания, вражда. И кто меня отсюда отпустит?
— Мы, сионисты, считаем — прежде всего нам, евреям, надо собраться вместе. Собраться, чтоб убраться. Неужели ты по-прежнему веришь в интернационал? В дружбу с погромщиками?
— Не все погромщики, — сказал Шагал.
— Не все... Но во время погрома достаточно тех сотен или тысяч, или десятков тысяч. Мой отец теперь в Палестине. Он пытается помочь мне выехать через Польшу. Если хочешь, я могу тебя взять с собой.
Принесли кофе и пирожные.
— Теперь я действительно вспоминаю Европу, — сказал Шагал. — Хоть я там тоже голодал, но это другой голод — в богатой цивилизованной стране.
Оркестр заиграл старый сентиментальный вальс.
— Пойдем потанцуем, — сказала Анна. — Извини меня, — говорила она, положив Шагалу голову на плечо, — я вижу, тебе с Беллой тяжело. И дело не в том, что она выросла среди сытости и излишеств. Она не способна беречь твой талант, потому что сама считает себя талантом. Она окончила петербургский университет, работала в известных газетах. Она не способна пожертвовать своей личностью ради тебя.