— Он не воскреснет, — сказала Анна, — его судьба кончена. А ты должен думать о своей судьбе.
— Я должен думать о своих грехах, — сказал Марк, — потому что грехи папы, как и мамины грехи, Бог уже простил. Я помню, как папа на Пасху молил Бога о прощении грехов. На Пасху ни маца, ни редька не привлекали меня так, как Аггада, книга сказаний и молитв. И наполнявшее рюмки красное пасхальное вино. Вино в папиной рюмке казалось еще более красным, чем в остальных. Оно излучало отблески густого, царственно—лилового цвета, отблески гетто, отблески раскаленного жара пустыни, преодоленной моим народом с такими муками.
— Я рада, что ты заговорил об этом, — сказала Анна, — нашему народу предстоит опять преодолеть тяжелый путь на родину, невзирая на муки. Если мы это не сделаем, то в нынешнем безумном мире нам, евреям, грозит катастрофа. У меня есть возможность выехать в Варшаву, а оттуда в Палестину. В поезде одно место для тебя. Хочешь поехать со мной? Это надо решать быстро.
— Когда?
— Послезавтра в пять вечера я жду тебя на Брянском вокзале.
— А заграничный паспорт?
— Это не твоя забота... Не захочешь в Палестину, поедешь в Берлин, в Париж.
— Через неделю в Париже, — повторил Шагал, оглядывая поле и покосившиеся избы села, к которому они подходили.
Вдруг со стороны сарая, стоявшего на отшибе, раздался выстрел, за ним второй.
— Побежали, — крикнула Анна, — пригнись!
Выстрелы звучали все чаще.
— Здесь яма, — крикнула Анна, — прыгай!
Прыгнули и покатились по глинистому откосу. В углу ямы уже кто-то тяжело дышал, сидел, скорчившись, с револьвером в руке. Наткнувшись на револьвер, Шагал испуганно вскрикнул и шарахнулся в сторону.
— Не бойся, — сказал сидевший, — я здешний милиционер.
— Что происходит? — спросил Шагал, тяжело дыша.
— Перестрелка между крестьянином Яковом Петровским и ворами, кравшими у него картошку. Кто-то из местных повадился. Во всей деревне у Петровских осталась с зимы картошка.
— Вавилонское безумие и суета сумасшедших, — тихо сказала Анна.
Вдруг грохнул взрыв. Несколько мешков взметнулось в воздух, и оттуда, как шрапнель, посыпалась картошка.
— Бомбу бросили! — крикнул милиционер.
— Я, кажется, ранен, — простонал Шагал, держась за голову.
— Это картошечкой в лоб попало, — сказал милиционер. — А мне по уху угодило. Да вот подмога едет, — закричал он, — чекисты со станции, сейчас мы их, гадов, приберем! Ишь заварили войну в деревне! — Он выскочил и побежал по полю. Выстрелы затихали. Слышны были лишь крики и матерщина. Кого-то с сопением проволокли.
— Разве здесь можно жить нормальному человеку? — сказала Анна.— Подумай, Марк. Через неделю Париж.
— Я подумаю, — сказал Марк, держась за лоб.
— В пять на Брянском вокзале, — повторила Анна.
— Белла, — сказал Марк, стаскивая с себя разорванную шинель, перепачканную глиной, — прости меня.
— Что с тобой? — тревожно спросила Белла.
— Я попал в перестрелку, меня чуть не убили. Но не в этом дело.
— Как это не в этом дело? — спросила Белла. — Тебя чуть не убили, и не в этом дело?
— Да, сейчас главное то, что я очень виноват перед тобой. Я сказал тебе сегодня много дурных, ненужных слов, но душа моя молчала. Ты единственная, о ком душа моя не скажет ни одного дурного слова. Я иногда просыпаюсь и смотрю на тебя, спящую, и мне кажется, что ты само мое творчество. Ты сумела оградить мои картины от темной судьбы. Все, что ты делаешь и говоришь, верно. Да благословят мои покойные родители судьбу нашей с тобой живописи. Пусть черное станет еще черней, а белое — еще белей... Води моей рукой. Бери кисть и уводи меня, как дирижер, в неведомые дали...
— Я очень рада слышать от тебя эти слова. Но сядь, успокойся.
— Некогда, Белла. Собирайся, нам надо уехать как можно скорей.
— Куда?
— Пока в Москву. Я пойду в Наркомирос к начальнику канцелярии. Я скажу: более ловкие художники получают здесь гонорары по первой категории, а я вместо гонорара получил воспаление легких. Дайте мне возможность уехать. Ни царской, ни Советской России я не нужен.
— А ты не боишься, что тебя за эти слова арестуют? — спросила Белла.
— Ну, хорошо, я скажу это другими словами. Я устал. Прошу отпустить меня как ненужного революции. Единственных, кого мне жаль, — это сирот из Малаховской колонии. Наступает момент, когда я вынужден их покинуть. Дорогие мои малыши, что из вас получится? При воспоминании о вас у меня будет сжиматься сердце.