— Вот оно что! — разочарованно вздохнул Вальден. — А вам не кажется, что вы когда-нибудь об этом пожалеете? Оставить свою великую родину в момент огромных перемен ради мещанской Европы.
— Я устал от величайших изменений, — сказал Шагал, — я хочу в Париж.
— Конечно, хочется побывать и в Париже, — сказал Вальден, — посмотреть Париж после войны... Я получил недавно письмо от Конюдо. Помните Конюдо? Но тем не менее я отправлюсь в Москву, в Россию, вместе с товарищем Петуховичем, который на первых порах согласился быть моим проводником.
— В Москву, в Москву! — сказал Петухович. — Нам, русским, тяжело в нынешней Европе. Вы, Шагал, в этом сами убедитесь. Все здесь стало противным, даже коньяк... Впрочем, поговорим об этом подробней вечером... Надеюсь, вы будете сегодня вечером в «Романише кафе» против Гедехтнискирхе?
В «Романише кафе» певец и певица, оба в черных фраках и цилиндрах, пели модный шлягер «Шварце Сония». За столиками сидели мужчины и женщины богемного вида. Трудно было понять, кто из них писатель или художник, а кто просто спекулянт или проститутка. Недалеко от Вальдена и Шагала двое молодых людей в розовых манишках, слюнявя пальцы, считали марки и доллары.
— Еще несколько дней назад, — говорил Вальден, — я сидел за этим же столиком с Маяковским. Он был в восторге и от Берлина, и от «Романише кафе», и от всего.
— Представляю, — сказал Шагал, оглядывая кафе, — это как раз его футуристская атмосфера.
— Здесь, в «Романише кафе», Маяковский прямо про меня написал стихи, уже переведенные на немецкий и опубликованные в моей газете «Штурм». «Сегодня я хожу по твоей земле, Германия, и моя любовь к тебе расцветает романнее и романнее...»
— Да, это в его стиле, — сказал Шагал. — Маяковский зашел к парикмахеру и сказал: «Причешите мне уши...» Это в его стиле.
— Вам не нравится Маяковский?
— Мне не нравится слово «романнее». Это что-то вроде черного квадрата Малевича. Слово, в котором нет смысла, живет только звук.
— Это и интересно, — сказал Вальден, — звуки, лишенные смысла, краски, лишенные формы, — истинные революционные изменения в искусстве... Какая богатая, какая многогранная жизнь теперь в Москве, в России! Извините меня, но я не понимаю, как вы в такое время могли покинуть Москву. Именно Москва указывает нам, берлинцам, истинный путь. Маяковский ощутил это.
— Ощутил здесь, в «Романише кафе»?
— Перестаньте иронизировать, Шагал. Сейчас время не иронии, а эпоса. Революционного эпоса. Маяковский написал: «Сквозь вильгельмов пролет Брандербургских ворот пройдут берлинские рабочие, выигравшие битву. Рабочий Берлин протягивает Москве руки».
— А я в Москве чуть не протянул ноги, — сказал Шагал.
— Я понимаю, — сказал Вальден, — трудности роста, споры, неприятия. Но нельзя творческие разногласия принимать за смертельную вражду. Нельзя быть таким односторонним, Шагал. Вот Маяковский о вас хорошо отзывался.
— Я знаю, — сказал Шагал, — он написал на одной из своих книг: «Дай Бог, чтоб каждый шагал, как Шагал». Шагал — по-русски означает «идти». Игра слов, футуристы вообще любят играть то чувствами, то словами, так же как супрематисты играют формами и красками. Но я тихий человек, я люблю веселые краски, но не люблю крикливые. Я вообще не люблю, когда кричат. А Маяковский постоянно кричит громче всех. Его крики и публичные плевки вызывают у меня отвращение. Отвращение не меньшее, чем тот юнец и две девицы, которые кричат. — Дюжие кельнеры выводили из—за столика визжащую, повздорившую молодежь. — Понятно, что Маяковскому здесь нравится — среди берлинского футуризма. Но нуждается ли поэзия, нуждается ли живопись, нуждается ли искусство в таком количестве шума? Если уж кричать и плеваться, то по крайней мере по-есенински.
— Вам нравится Есенин? — спросил Вальден. — Этот пьяница недавно здесь был. Знаете, как его здесь называют? Советский Распутин.
— Наверно, он несовершенный человек и поэзия его несовершенна, — сказал Шагал, — но со слезами на глазах он стучит кулаком не по столу, а по своей груди и плюет не на других, а в свою душу. Мне кажется, после поэзии Блока поэзия Есенина — единственный крик души в нынешней России.
— Значит, вы все-таки любите Россию? — сказал Вальден.
— Да, люблю.
— Почему же вы уехали?
— Каждый любит по-своему. Я очень любил свою мать и своего отца, но я не видел их мертвыми, и для меня они всегда живы, пока я жив, и умрут только вместе со мной. Я не сумел бы писать на моих картинах их живыми, если б видел мертвыми. Я думаю, что апостолы, которые видели мертвым Христа, не сумели бы написать его живым, даже если бы обладали талантом Дюрера, Рембрандта или Веронезе.