— Пожалуйста, позвольте мне вернуться в свою нору.
Мандрейк, ни слова не говоря, несколько раз наподдал ей с такой силой, что у нее зазвенело в ушах. Заливаясь слезами, она побежала к пастбищам. Снег уже не казался ей таким уж прекрасным и бесплотным. Начинало вьюжить, деревья замерли в ожидании бурана.
Она мерзла, а Мандрейк пылал гневом. От страха Ребекка заклацала зубами. При этом она боялась раскрыть рот, чтобы хоть немного перевести дух, ей казалось, что ужасный, неведомо откуда слетевший ветер раздерет ее на две половинки. Мандрейк же, как ни в чем не бывало, продолжал гнать ее к краю леса.
Наконец они оказались на опушке. Присыпанная снегом трава выглядела серой; началась настоящая метель.
— Красиво, говоришь? Тебе все еще хочется танцевать? — прорычал Мандрейк, голос которого заглушал вой ветра.
Он вытолкнул Ребекку на поле, где лес уже не мог защитить ее от ветра-убийцы. Всхлипы и крики ее слились с его ужасными завываниями, слезы смешались с колючим снегом. Вскоре лес уже исчез за колышущейся снежной пеленою, единственное, что оставалось в поле ее зрения, была огромная темная фигура Мандрейка, который пригнулся к земле и стал похож на черный камень, вокруг которого вились снежные вихри.
Мандрейк будто забыл о ней, теперь его вниманием владел лишь этот страшный буран. Он заносил лапы для удара и надолго застывал, словно пытался разглядеть в снежной мути своего неприятеля — коварного и ненавистного.
— Думаешь убить меня, мерзавец? Думаешь, Мандрейк отступит пред тобою? Шибод, ты — ничтожество, и Камни твои — ничто. Гелерт — пустышка. Ты...
Он свирепо зарычал, оскалив огромные зубы, и внезапно заговорил на резком свистящем языке своей родины. Слова языка шибод походили на свист разящих когтей. Из недвижного камня Мандрейк обратился в неистовый сгусток тьмы, с безумной яростью бьющийся с пронзительно ревущим ветром и жгучими ледяными иглами, вонзавшимися ему в морду. Кротиный рев превратился в пронзительный вой и... И смолк, сменившись попискиванием и постаныванием попавшего в беду создания. Все страхи Ребекки мгновенно улетучились.
Ей захотелось подойти к нему и сказать, что она рядом, что бояться нечего. Она набрала полные легкие воздуха и принялась звать его, пытаясь перекричать ветер:
— Мандрейк! Мандрейк!
Он повернулся к ней, и она увидела в его глазах такой ужас и такую тоску, что ей захотелось утешить и приласкать его...
Однако стоило ей приблизиться к Мандрейку, как он едва не оглушил ее ударом тяжелой лапы; тоски в его взгляде не было уже и в помине, его вновь переполняли злоба и ярость. Страшный рев раздался над ее головой:
— Вот чему противостоял я тогда, Ребекка. Ты не поддалась напору этой силы, ибо ты — часть меня, я же познал Шибод и победил смерть...
Она чуть не заплакала. «Нет, нет, это не так, не так, не так...» — принялась бы причитать Ребекка, будь она хоть немного постарше, но в ту пору она еще не понимала значения многих кротовьих слов, пусть потаенные их смыслы и бередили ее чуткую душу, заставляя терзаться и исходить слезами. Но она на всю жизнь запомнила то, чего так и не смогла высказать. Запомнила она и владевшее ею все это время донельзя странное ощущение — рядом с Мандрейком она чувствовала себя в полнейшей безопасности.
Вот что приключилось с Ребеккой в середине февраля. Мандрейк предстал пред ней в совершенно новом качестве. И разве в эти минуты ее любовь к нему не стала глубже?
Не надо думать, что в ту унылую зиму жизнь Ребекки состояла исключительно из горестей и страданий, — случались и радости. Иногда она приходила к Саре, и та рассказывала ей о своих предках. Когда Мандрейк уходил в другую часть системы, она играла с братьями (отец считал, что ее следует растить отдельно от них), причем заводилой во всех играх и забавах была именно она, поскольку ее отличали развитое воображение и живость натуры.
Но даже в отсутствие Мандрейка она пыталась угодить ему своими поступками, более всего на свете страшась его гнева. Ребекку нервировала и та непредсказуемость, с которой к ней относились кроты. Одни, заискивая перед Мандрейком, вели себя подчеркнуто любезно. Другие — в основном это были самки — при ее появлении морщили хоботки и изрекали нечто вроде: «Воображает о себе неведомо что, а сама-то...» Однажды Ребекка услышала в Бэрроу-Вэйле и такие слова, сказанные какой-то кротихой своей подруге:
— Она унаследовала все их худшие качества — высокомерная, как мамаша, и неуклюжая, как отец.
Вначале подобные случаи вызывали у Ребекки слезы и заставляли ее прятаться от взрослых — она старалась не ходить по главным туннелям системы, которыми пользовалось большинство, предпочитая им окольные, мало кому известные пути. Впрочем, февральская история настроила ее совсем на иной лад. Она не стала менее чувствительной, однако научилась не обращать на сплетников и злопыхателей никакого внимания.