— В мякоть. Скоро побежишь.
Филиппа усадили в сани, и Петр Капустин сам повез его на квартиру.
— Знаешь, если каждое воззвание будет оплачиваться нашей кровью, нам ее не хватит, — с укором сказал он. — Как это ты умудрился, а?
Филипп молчал. «Чего тут скажешь-то? Кругом я виноват».
— Эх ты, чудак!
Солодянкину было непонятно, отчего так добр к нему Капустин. За такое вон как надо взыскивать. С оружием баловаться. В армии бы поставили с полной выкладкой.
А Капустин вдруг угадал в Филиппе знакомое волнение, которое охватило его в ту ночь, когда он ходил с красногвардейским патрулем по улицам. Тихо, как в первобытном мире. Разве взвоет от тоски престарелая дворняга. В продувном, что рогожа, пальтеце пробирает стужа до печенки. Но из ребят многие одеты не лучше. Петр крепился. Не побежишь, не ударишь рукавицей о рукавицу. Надо тихо идти. Шалит в такое время бандит Витька Поярков. Причем бандит необычный: разденет да еще скажет, что пустил по снегу босиком именем советской власти. А потом по городу слухи один диковиннее другого.
Пустынно, студено. Вдруг на Кикиморской безнадежно взрыднул припозднившийся за картишками земец и, похныкивая, в одних исподниках протрусил им навстречу.
Поворот, еще поворот. Гудит мерзлая мостовая под каблуками. Что-то взмахнуло над забором. Петр выстрелил и кинулся вперед. Около сарая, развалив поленницу, барахтался человек.
— Вставай, брось оружье! — гаркнул подоспевший Василий Утробин, но человек только кряхтел.
Зажгли масленую куделю. В луже крови по-рачьи сучил ногами молодой парень. На потном лице полные недоумения и боли глаза.
— В хребет ударил. Не встанет, — сказал Василий.
Петр не помнил, как прибежал в Совет, к Лалетину.
— Василий Иванович, Василий Иванович, — задыхаясь, выкрикнул он, — там раненый… Я ранил, я, — и отпихнул ставший вдруг противным револьвер. У него клацали зубы. Он не мог понять, что с ним происходит.
— Ты что это, Петр Павлович! — прикрикнул Лалетин. — Ты что раскис? Это же бандит Пека, помощник Пояркова. Ты что, слезы будешь по ему пущать?
Петр знал: потом красногвардейцы хохотали над тем, как он убежал, как сунул Лалетину револьвер, и толковали между собой о том, что еще жидковат комиссар. «Ясно — окопов не нюхал, из училища в революцию пришел».
Он чувствовал себя виноватым, слабым, хуже других, пока не изгладилась из памяти та ночь.
Поэтому, видно, и не стал ругать Солодянкина.
Филипп жил в своем унылом подвале. Однако подвал не смог задушить в нем ни здоровья, ни румянца. Видимо, спасала большая добрая печь, которая грела и растила его. Выхаживала, когда он, провалившись под лед, приходил домой, гремя обмерзшими штанами.
Лежать оказалось не так уж плохо. Филипп развлекал себя, как мог. Через окно, заляпанное прошлогодними ошметьями глины, он смотрел на прохожих. Его забавляло, как неодинаково ходят люди. Один проскачет стригуном, другой передвигает ноги так, будто у него на подошвах кирпичи. Это были нерешительные, скучные люди. Но и они, попадая в косослойную полосу на стекле, смешно выгибались, голова вытягивалась далеко вперед, а тело топталось на месте. Один раз промелькнули ловкие маленькие ботинки. Филипп вытянулся, насколько позволяла больная нога. Показалось ему, что это Ольга Жогина.
Почему-то и теперь эта женщина вызывала интерес. Как она изменилась. А ведь была что стрекозка. Как-то госпожа Жогина сказала матери, чтобы та привела своего Филю. Лет восемь было ему. Олечка любит играть в лошадку.
Филипп, насупившись, стоял в прихожей рядом с матерью. Вдруг по блестящему полу подбежала девчонка, показала ему язык. Он спрятался за мать.
— Иди, — подтолкнула его Мария, — сказали — гривенник дадут.
Он добросовестно бегал, стуча босыми пятками, и даже взбрыкивал, как жеребенок. Тупорылые старые валенки терпеливо ждали его в коридоре. Им сюда было нельзя.
Ольга взвизгивала, бегая за ним, и больно стегала поясом, но он терпел. Под конец упарившемуся коню принесли рыбный пирог, и он, забавляя хозяйку, ел на четвереньках. Видно, этим пирогом и попрекала его госпожа Жогина…
К концу дня Филипп стал ерзать на кровати: вот-вот должна была прийти из приюта мать. Ему стыдно было рассказывать о том, как по-дурному получил он свою рану, хотелось придумать что-нибудь, но он знал, что уже половине Вятки известно о том, как он всадил себе пулю. В подтверждение этого Маня-бой прибежала раньше обычного и, попричитав, погладив забинтованную ногу, как обычно, заключила:
— Мучитель! Нет ума, и не надо. Связался со своими большевиками, вот тебе и поделом.