Выбрать главу

Мертвое место наконец кончилось, открылся травяной и такой-то баской после нежилого мрака сосняка бок горушки. А у самого этого бока побулькивала-ворковала речка. Когда-то, помнит Елена Петровна, была она рекой, да такой, что в половодье только лодками и добирались до этого берега. Лодки и посейчас рассыхаются на бывшем берегу за огородами, прорастают травой. А речка все худеет. Несколько лет назад запрудили ее выше, километров на семь-восемь, золото мыть, вот и…

Ну, ладно, как ни оттягивай, а к разговору с Ларисой Степановной, с Киношкой-то, подготовиться надо. Домой идти не хотелось: сбегутся бабы — «как там моя артистка?» да «как там мой артист?». Уже две недели как кочует ее агитбригада. Вот здесь, у речки, давнишней своей подружки, она и посидит.

Да, памятлив человек. Да и как забудешь прошлое-то, если остаются от него шрамы, царапины — следочки. Вот у нее на большом пальце правой руки, на самой косточке, небольшой, теперь уже едва заметный шрамик в виде крестика. «Шрам войны», — смеется иногда. А это и правда так. В войну ее главной обязанностью было тереть для бабушкиной квашенки картошку, ведро целое. Картофелины огромные и не чищеные, а только хорошо промытые — экономили. И тереть их оттого было труднее. Картофелина то и дело вырывалась, и рука изо всей-то силы одним и тем же незаживающим местом — по терке! Прижмет палец к губам, терпит.

— Торопыга, — пожалеет бабушка, но от терки не освободит— как же! Постоянная Еленкина обязанность! Тем более что она действительно сама виновата: торопится на репетицию в клуб, к Тане. Трет картошку, на ходики часов поглядывает и шепчет, шепчет:

Шаганэ ты моё, Шаганэ!

Так и читала тогда: «Шаганэ ты моё, Шаганэ».

В те первые дни, когда в их селе появилась Таня, она просто помешалась на этих стихах, услышанных от нее. Даже перед иконой шептала вместо молитвы. (Она тогда молилась по деревенскому обычаю, чтобы бабушку не обидеть.)

Шаганэ ты моё, Шаганэ…

— Эттто што еще за молитва такая? — ворчала несердито бабушка. Несердито, потому что сама накануне проштрафилась. Была у них такая легкая молитва: «Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!» Любили они ее за то, что три раза перекрестишься — и помолился. А бабушке уж и такую короткую молитву, видно, надоело шептать, и она, крестясь, просто считала поклоны: «Раз, два, три. — А громко и скажи: — Четыре!» Ох и смеху было!

Вот только взглянула на свой «шрам войны», а сколько людей, событий ожило в памяти. «Ожило… опять не то. Они всегда в нас живут. Одни — как совесть. Другие — как печаль. Третьи — как клятвы, обеты… А что для меня да и для других всех, кто ее знал, да ведь и для нынешних, для ребятишек, к примеру, из самодеятельности, что для нас всех Таня?» Об этом, однако, и пойдет у них завтра разговор с Ларисой Степановной.

Таня приехала в их село в начале сорок второго. Елена Петровна запомнила, потому что училась тогда в пятом классе и были каникулы. А в каникулы она целыми днями пропадала в сельсовете, потому что там в единственном книжном шкафу умещалась вся их библиотека.

После метельной недели день выдался ясный, искристый. Смотрела она в окошко на широкую улицу, похожую на дерево, какие рисуют малыши. Дорога посреди улицы — это ствол. А свежепротоптанные тропинки от калиток дворов к дороге — это ветки. И вдруг увидела в конце улицы, у вершинки то есть этого «дерева», нездешнюю девушку. Девушка подходила ближе, и вот уже и Зойка и Ефросинья Егоровна рассматривали ее в окно.

— В пальто городском, — не то восхитилась, не то осудила Зойка. — И в ботиках! В такой-то мороз! Ефросинья Егоровна, ктой-то к нам приехала?

— А ведь это, знать-то, девчонки, избач новый, ленинградку на днях в РИКе навеливали, артиску, сказывали…