Давно уже забыла, наверно, Зойка, бессменный секретарь сельсовета Зоя Ивановна, что когда-то «разговаривала по-литературному». А Елена Петровна все помнит ее чтокалкой. Сколько горьких минут пережила она из-за нее в те поры.
— У-у! — видела ее отношение к себе Зойка. — Настоящая золовка!
Только ошибалась Зойка: не по-сестрински ревновала ее к Сергею девчонка Еленка…
Зойка ушла, а она тихонько сидела у печки, подбрасывала дрова и боялась, что Таня заговорит с ней о чем-нибудь таком, про что она и не слыхивала. Ленинградка ведь! Не хотела она выглядеть перед Таней, как Зойка, например, которую она всей душой презирала за легкомыслие, за то, что не читает книг, и за то, что изо всех сил рвется в невесты к Сергею.
Но Таня мела пол и молчала. Левую руку она все время держала в кармане. И вдруг рука выскользнула из кармана и плетью повисла над полом.
…У каждого, кого коснулось то время, война отпечаталась в сердце по-своему. Видела Елена Петровна потом раненых. И безруких, и безногих. Но девичья рука, плетью повисшая над полом… Никогда, кажется, больше не испытала она такого пронзительного сострадания, такой жалости к человеку. Вскоре после этого им с бабушкой пришлось ехать в областную больницу: в районе отказались из-за какой-то закавыки удалить больной зуб. Ехать-то всего минут двадцать, да в войну не скоро-то уедешь. Пожалела их девушка в военном, провела в свой вагон, угостила даже сахаром. Смотрела на ее ловкие руки, надраивающие суконкой пуговицы кителя, Еленка, слушала, как весело, беспечно напевает девушка, и вдруг откуда-то из самого сердца стоном прорвались рыдания.
— Что с тобой, милая? — пыталась успокоить ее девушка.
— Зуб, зуб болит, — едва выговаривала в ответ, а сама уже видела эту добрую красивую девушку с перебитыми руками, повисшими безжизненно вдоль тела, ведь на фронт шел поезд.
Позже она узнала, что рука у Тани отнялась не от ранения, а от сильного потрясения. На ее глазах во время бомбежки погибла вся семья: мать, бабушка, братишка. Врачи обещали, что рука отойдет, и она с нетерпением ждала, чтобы уйти на фронт…
…Таня уже дометала пол, когда дверь распахнулась, и у порога остановились сестры Горбуновы:
— Здравствуйте вам!
Таня — нет, не удивленно — испуганно смотрела на них. В стеганках, в пимах, в шалях, под которыми еще платочки до самых бровей, они и на девчонок-то не походили, старушки-богомолки какие-нибудь.
— Мы глядим — дым из трубы, — тараторила старшая, всегда побойчее была. — Клуб, грим, открыли. А мы давно выступать хочем. Горбуновы мы, Вера и Надежа. Есть у нас и Любовь, только махонька. Пойдем, грим, скажемся новому избачу. Телят напоили и айда, телятнисы мы… Ой, и Еленочка тута! Тоже выступать желаешь?
— Надь, а Надь, одемши будем или раздемши? — спросила шепотом Вера.
— Раздемши, само собой!
И они начали снимать стеганки, шали, платки, на глазах превращаясь из старушек в пригоженьких девушек. Потом поднялись на сцену, встали рядышком, заволновались.
— Запевай, я выносить буду!
— Нет, ты запевай, я выносить, — подталкивали одна другую.
Наконец договорились:
— Мы только по одному куплету споем всех песен-ТО, а то нам, поди, ночи не хватит, — объяснила Надежа, она руководила собственным просмотром.
Споют и смотрят на Таню: ну что, мол, как?
— Таких мы знаем множину. Ну, теперя мы споем про войну:
Надежа спела «в Рязани», а Вера — «в Казани».
— Не в Казани, а в Рязани, — поправила ее Надежа.
— Нет, в Казани.
— И в Казани вязали, и в Рязани вязали, а петь надо «в Рязани»!
— Девочки, — воспользовалась паузой Таня, — вы хорошо поете. А нет ли у вас любимой песни, самой любимой?
Сестры переглянулись: