Выбрать главу

Надумал Павел домой вернуться, совсем было решился, да дед Футынуты отсоветовал: дома не горит, а в лесу и пользительно, и при деле ты, парень!

И опять каждый вечер прибегала Юлька в сторожку. Пылала боками железная печка, наполняя избушку особым теплом и уютом. Ладили мужики туеса. Приспособилась и Юлька расписывать их, разрисовывать крышки. Дед к ее приходу затеивал представления: мастер был на выдумку! Возьмет простую солому, в пучочки ее свяжет, косицы из кудели сплетет, и готовы девицы-красавицы. Радуется Юлька, как маленькая, а дед Футынуты хитренько на нее посматривает, будто говорит: погоди, то ли еще будет, и достает из ларя сито попросторнее, поселяет в него соломенных красавиц.

Мой миленок, как теленок, только веники жевать! Проводил меня до дому — не сумел поцеловать!

Дед поет озорно, а руками сито потряхивает. Как потряхивает, разглядеть невозможно, потому что уж очень потешное зрелище в сите разыгралось: соломенные девушки пошли в пляс, то парами кружатся, то хоровод выводят, то каждая в отдельности трепака дает! Хохочут Юлька с Павлом, и деду радость. На другой раз другое придумывает. Дровосека, например, раз соорудил. Совсем живой мужичок с ноготок получился. Да деловой такой, сноровистый! Без устали колет и колет невидимые дровишки. А и весь секрет-то в том, что дед незаметно под столом за ниточку подергивает.

«Эх, ладная у меня семейка будет! — радовался про себя Павел. — Это разыграй такое представление перед мальцом, ведь всю жизнь детство помнить будет! Да и сам всему обучится живо. Только бы пожил подоле дед наш Футынуты».

А когда убегала Юлька домой, продолжал вслух мечтать про будущее свое житье:

— А вот ты можешь, дедушка, сплести из прутьев зыбку? Знаешь, какая была бы легкая? Это тебе не деревянная!

— Решился ты, Панка, ума от любови навовсе! — смеялся дед. — Зыбку! Торописся больно! Ты сперва оженись!

Глядя в звездное небо за окном, сознавался Павел:

— Правда, что решился ума. Только ни о чем не могу другом думать, дед: во сне вижу мальчонку, сына будто своего. И ведь одного и того же вижу, вот в чем штука странная!

— Ну-к, что страдать-то! — усмехнулся в темноте дед. — Гляди, на масленку и оженим!

— А тебя мы к себе жить возьмем, будешь нам с Ульянкой заместо отца.

Ворочался, кряхтел на своей лежанке дед, никак не находил от этих слов угомону.

Давно, еще во время первых прогулок по лесу, придумал Павел: как только перестанут противно дрожать ноги в коленях, проложить в березовой роще, в Юлькиной «горнице», лыжню для нее. Проложить, потом встать в сторонке и смотреть, как она замелькает между берез.

День выдался будто по заказу. С утра выпал снежок и теперь искрился, тронутый солнцем. Лыжи дед патер воском, и, пока Павел приноравливался к ним, они весело скользили по сыпучему снегу.

— Недолго, мотри, слаб ишо, поберегчись надо, — наставлял дед Павла.

Первый круг давался ему тяжело: лыжи тонули в снегу, след за ними напоминал первую борозду на целине. Когда концы борозды соединились, опустился на пенек, навалился всем телом на комель. От рук, от лица валил пар. Удивленно смотрели на парня молчаливые березы. Павел не шевелился. Казалось, на следующий круг сил не хватит. Будто никогда и не стоял па лыжах.

И вспомнился Павлу вдруг день, когда он в первый раз надел их. Да и не сам надел, а отец, уходя на работу, еще затемно примотал к его пимам выструганные им самим две плоские дощечки. И весь-то день не могла маленького Панку дозваться мать: упрямо пахал и пахал он снег в огороде, пока не осилил этот секрет — управлять двумя плоскими дощечками. И уже не себя видел Павел, а своего будущего сынка. Ручонки в больших рукавицах крепко сжимают палочки. Зипунок подпоясан отцовским солдатским ремнем. Шапка на лоб сползла. Под носом пузыри, а он бороздит и бороздит настойчиво снег в огороде.

Павел снова встал на лыжи. И, размечтавшись, уже не замечал усталости, не считал круги, словно не лыжню торил для Юльки в ее «горнице», а дорогу своей будущей жизни. Остановился, когда две колеи, будто два луча, заблестели перед глазами. С неба на землю струилась, так что глаза ломило, мерцающая синева. По-прежнему молчали березы. И Павел, стоя на гребне пологой горки, впервые понял, что болезнь отступила. Грудь его сильно дышала, и он не чувствовал ни хрипов, ни колотья. Он облизывал соленые от пота губы, и пот этот не был потом немочи, это был пот настоящей мужицкой работы.

И Павел, повинуясь охватившему его чувству, распахнул полушубок и ринулся с горы. Этого он и жаждал — встречного ветра, пронизывающего насквозь и словно расправляющего за спиной крылья! Потом он кувыркнулся в мягкий снег, зарылся в нем с головой, перевернулся на спину и лежал блаженно, раскинув руки, наслаждаясь покоем вокруг, покоем в себе. Ясно и просто было его настоящее, ясное и простое надвигалось будущее, как это небо, исчерченное тонкими штришками березовых ветвей, как этот свежий снег. Павел не удержался и поддел его рукавицей. Ел жадно, как в детстве, когда не видит мать. Глотал и глотал хрусткие снежные лепешки, обжигаясь.