Через неделю Павел умер. От крупозного воспаления израненных легких. Семь дней врачи боролись за его жизнь. Но не боролся не окрепший еще от болезни его организм.
Умирал он недолго и нетрудно, потому что и в беспамятстве видел себя в березняке среди белого безмолвия. Только мучила жажда, Тогда он просил запекшимися губами:
— Снегу! Дайте снегу!
Мать смачивала его губы клюквенным соком, а Павел видел, как мчится к нему Юлька по проторенной им лыжне, как поддевает варежкой снежную лепешку, и он ест, ест ее.
И Павел, облизнув губы, улыбался и наблюдал, счастливый, как скользит легко по своей «горнице» его Ульянка.
Волна жара накатывала снова, переносила его в лето, на покос, к зароду. Он поднимает тяжелые навильники. Солнце жжет голову.
— Снегу! Снегу! — просит Павел. Мать подносит к его губам сок. И опять торопится к нему Юлька, мелькает среди берез, протягивает варежки со снежными лепешками.
— Скорее! — шепчет Павел. — Скорее! Ульянка, скорее!
Юлька едет слишком медленно. Едет, едет, а все на одном месте.
— Снегу! Снегу! Сне…
Страшный крик потряс тишину больничной палаты — забилась в причитаниях тетя Васеня. Уронил голову на грудь дед Футынуты. Заплакала врачиха. Юлька немо смотрела на Павла, и глаза ее росли и росли. Казалось, только они одни и остались на ее лице.
С такими глазами и жила теперь Юлька.
Сидела за партой.
Встречала стаи птиц.
Бродила по безмолвной березовой своей «горнице», не замечая, как чавкает под ногами талая вода.
Полола в огороде.
Сгребала сено.
По вечерам шумела за околицей лапта. Сновали по поляне мальчишки и девчонки, сверкали голыми пятками. Лупцевали по мячу деревянной лопаткой мужики и, забывая про годы, носились по поляне, не отставая от пацанов.
Смотрели на них старики, опираясь о палки.
Смотрели старухи, вспоминая не вернувшихся с войны сыновей.
Смотрели вдовы. Смотрел солдат на костыле, годок Павла, Плюха.
Смотрела Юлька.
А над деревней, стараясь перекрыть шум лапты, плыл голос баяна:
Это слепой дядя Тимофей зазывал в клуб освободившихся от дневных работ и забот сельчан.
обещал его баян.
Она и сейчас живет в той деревне, пожилая одинокая женщина Ульяна Антоновна.
1972
Живица
С солнышком выходила Анна на работу и к полудню успевала обойти весь свой участок в несколько гектаров. Ни много ни мало — десять тысяч сосен числилось за ней. Одна сосна, неказистая с виду, с косматой, будто давно не стриженной, не чесанной головой, а на живицу щедрая. «Ах, растрепушка моя», — разговаривала с такой Анна ласково. Другая стройная, веточки все одна к одной подобраны, а толку от нее никакого. «Эх ты! Столб ты телеграфный! — корила такую, — Скупишься? Не много ли о себе понимаешь, матушка…»
Сегодня, перед тем как свернуть в лес, Анна приостановилась. С горки был виден весь поселок из добротных бревенчатых домов. Только два ветхих дома стоят наособинку. Так и не пристали к поселку, отступили за речку, к самому лесу, там и доживают свой век в гордости. С них, с кордона, поселок-то и пошел. Один дом бабки Липы, а другой — ее, Анны, родное гнездо. Был когда-то еще третий двор, да от него уж и следа не осталось. Только одинокая сосна-красавица, посаженная, по словам бабки Липы, хозяином того третьего дома, тоскует на пригорке.
Анна улыбнулась окошкам: блеснуло в них солнце. За то и любит родной свой домишко, что весь день в нем праздник: и всходит в окошках солнце и закатывается— так поставлен был. Не то что их с Дмитрием хоромы: места много, а все пасмурно. Во-он, выше школы, выше магазина крыша, ни скромности, ни красоты. Говорила ведь: не по душе такой. Не-ет, Дмитрию непременно крестовый надо было, на каменном фундаменте.