Легкий треск — дверь, отворяясь, рвет паутину. Затхлый, спертый воздух старого фахверкового дома, бьющий в лицо из по-зимнему холодных сеней. Распахнуть окна, которые открываются наружу и закрепляются крючками. Проветрить матрацы и подушки, расставить книги на старом колченогом секретере в «маленькой комнате». Вытереть в доме пыль, все еще наперекор внутреннему противодействию. Разве не глупость, не смех — так вот растрачивать время. Вместо того чтоб белить печку, лучше бы записала фразы, блуждавшие в голове. А с другой стороны — почему эти фразы должны быть важнее чистой печки? К тому же, думала Эллен, последние один-два десятка лет львиную долю времени она расходовала неправильно, разве нет? Стоило ей выйти на крыльцо, противодействие тотчас исчезало. Солнце стояло отвесно над крышей. Она ждала, не возникнет ли опять чувство нереальности. Достаточно было глянуть на огненно-красный куст айвы через дорогу, на эту отчаянную невозможность у края прозаического хлебного поля. Или погрузиться взглядом в сплошь усыпанную цветами крону яблони — эти яблони посажены пять-десять лет назад тогдашним хозяином, чтобы его дети и внуки собирали с них урожай, а теперь мы повезем эти яблоки осенью в давильню. Стрелы нереальности в самых реальных происшествиях, они задевали ее, оставляя незримые ранки, а из этих ранок вытекало вещество, судя по всему необходимое, чтобы серьезно, очень-очень серьезно отнестись к своему присутствию в некоей точке нашей земли. О да, они уже знали, что отличало их от крестьянских семей, которые так долго жили здесь и фотографии которых Ян развесил в комнате над фотографиями своей собственной семьи. Он будто хотел включить себя в длинную череду этих поколений — только потому, что живет теперь в их доме.
У Эллен вырвался возглас, который всегда огорчал Яна, когда он его слышал, и который она тщетно старалась превратить в подобие смешка. Она знала, идти на поводу у чувства нереальности небезопасно, но оно было необходимо ей как воздух. Оно пронизывало все ее существо, до мозга костей. Выспрашивать о нем было бессмысленно, но Ян невольно выспрашивал снова и снова, а она невольно снова и снова увиливала. Таковы были правила, установленные много лет назад, кем — неизвестно. Эллен процитировала Яну фразу из книги, которую только что случайно открыла: «Несомненно, рано или поздно муж и жена становятся как родственники, но приходит это само собою, когда страсть остывает». Ян промолчал. Однако среди дня он схватит Эллен за волосы, запрокинет ей голову. Ну что? Остыла страсть?
Сейчас он сказал, что надо спуститься к пруду — этим летом, по предложению Ирены, его нарекут «озерцом», — глянуть, там ли опять лебеди и нырки. У лебедей было пять птенцов, которых они старательно прятали от людских глаз. Горделивым кильватерным строем: один родитель впереди, второй сзади, а между ними, четко выдерживая дистанцию, пятерка птенцов — семейство поспешно скрылось за поросшим буйной зеленью островком посреди пруда, где выводили птенцов не только лебеди, но и великое множество иных водоплавающих птиц. Ян купит себе бинокль, ему хочется выяснить, какие там птицы. Он долго наблюдал за чомгой, завороженный ее способностью выныривать непременно позже, чем надо, и совсем не там, где ждешь. Восемьдесят процентов ландшафта — это небо, сказала Эллен. Пожалуй, ей это нравится. Ян, правда, с детства отдавал предпочтение горам, но теперь он как будто бы и без них обходится.
Вечером, в огромной тишине, которая прежде, наверно, была одною из земных стихий, а теперь укрылась на селе, Эллен лежала в темно-коричневой деревянной кровати и чувствовала, как напряженная, возникающая от нервного истощения городская усталость, не благоприятствующая сну, переходит в тяжелую, здоровую сельскую усталость. Перед тем как заснуть, она еще подумала, как давно уже не ощущала внутри укола, каким ее тело давало понять, что она потрясена до глубины души. Остыла ли страсть? Она не знала.
Под утро ей, как назло, приснился кошмар. Опять какой-то конгресс, опять в этаком просторном фантасмагорическом здании-лабиринте с несчетными залами и коридорами. Пестрая людская толпа, в том числе иностранцы, Эллен видела белые чужеземные одежды, тюрбаны. В главном зале — именно там всегда и проходили заседания, как она с испугом припомнила, — в главном зале ораторы, деловая суета, овации. Ей осталось неясно, почему она уходила отсюда, все более пустынными залами, кабинетами, анфиладами комнат и коридорами в дальнее крыло, в необжитые, безлюдные помещения. Уход к самой себе, смутно догадывалась она. А в итоге, что называется, с открытыми глазами угодила — напоследок даже съехала вроде как по детской горке, — в итоге угодила в безвыходное положение. Прижатая к стене, она стояла в тесной цементной каморке, вплотную перед ней вращалось что-то наподобие лопастного колеса, которое, по-видимому, соединяло эту каморку с верхним миром, но сесть на лопасть, чтобы выбраться наружу, она не могла — ее бы раздавило. Отрывая клочки от листа зеленой бумаги и засовывая их в лопасти, она отправила наверх весточку о своем положении. Зеленый — цвет надежды, думала она во сне. Наконец, спустя много-много времени, колесо остановили. Голос Яна, деланно спокойный, что вызвало у нее улыбку, велел ей сделаться как можно тоньше, прямо как листок бумаги, ведь иначе не протиснуться сквозь узенькую щелку наверх. Стать почти незримой — такова цена выживания. У нее не было выбора.