А тут, как уже сказано, подошли Луиза и Белла со своим пирогом.
19
Что ты делаешь, Штеффи? Куда плывешь? Куда тебя уносит? Больница, слышу я по телефону, опять больница, говорят, гепатит, только кто ж поверит. Завтра я напишу тебе, что ты должна поверить. Сегодня, лишь сегодня, я не стану врать. Сегодня я буду говорить с тобой начистоту, как с мертвой. Вот ведь времена, думаю я порой, только с мертвыми и можно поговорить начистоту. Завтра я напишу, что лекарство, которое тебе будут вливать через капельницу, целительное, пусть оно спокойно растекается по твоим жилам, путь действует. Лучше всего, напишу я тебе, если бы ты могла внутренне поучаствовать в том, как целебная жидкость омывает и успокаивает воспаленные клетки — я так и напишу «воспаленные», а не «злокачественные». Я пообещаю вскоре навестить тебя, тогда мы посмотрим друг на друга, и наши глаза заговорят иным языком, не тем, каким говорят губы.
Нынче, Штеффи, мы послушаем дождь. Он идет с раннего утра. Проснувшись, я увидела в глазок ставни, как прозрачные капли торопливо, одна за другой, сбегают с бахромчатого края камышовой кровли. Чистая, светлая радость. Ты еще не звонила. Мне уже не терпелось приняться за работу. По какой-то ассоциации — не помню, какой именно, — я зациклилась на слове «испытание». Для меня испытание кончилось, испытательный срок позади. Все, что я делаю или не делаю, имеет смысл. Такие фразы возникают в мыслях, когда вызываемый ими ужас уже вполне переносим. Я не уверена, что хотела бы знать все твои непроизнесенные фразы.
— Я думаю. О мертвых ничего, кроме хорошего. Чтоб не мешали. Чтоб вы могли себя принудить. И нас тоже. Откуда этот страх перед моими фразами?
— Вот как. У тебя есть свое мнение. Ну ладно. Только что, сортируя приправы, я без уверток подумала о твоей смерти и с огромной радостью описала бы тебе сейчас, какие приправы и в каком количестве кладу в картофельный суп — горчицу, Штеффи, не забывай добавить чайную ложечку горчицы! Я ведь знаю, ты тоже жадна до мелочей, в которых прячется жизнь. Но ты не узнаешь, как усиливается эта жадность к старости.
— И к смерти.
— Когда умираешь молодой, как ты. Поэтому я расскажу тебе еще несколько подробностей. Например, во двор недавно въехал «вартбург», и двое мужчин в потоках дождя побежали к черному ходу, наш электрик и монтер из окружного центра, им приспичило подключить новый счетчик и пустить в ванной горячую воду. Теперь она есть, и уже через час я к ней привыкла. Я держала им фонарик и слушала мрачные истории про электричество, которыми они потчевали друг друга. Для них «ток» — это дикая необузданная тварь, которой они твердой рукой вправляют мозги. Ты не поверишь, до чего сильные удары тока подчас выдерживает электрик. По их словам, все дело в подходе. Нужно попросту беспрепятственно пропустить «ток» через себя, тогда, мол, у него не будет повода вредить. А потом, когда я сидела над своими бумагами, занимаясь преинтересной работой — набросками, я невольно подумала: здесь ведь тоже все дело в инертности. Пропускать через себя ток, понемногу уменьшать сопротивление, наконец совсем от него отказаться. Не перестаешь удивляться, что высокие напряжения можно потом преобразовать в энергию.
— Некоторые говорят, каждому выделен вполне определенный запас энергии, который можно истратить быстро или, наоборот, обходиться с ним бережливо, растягивать на подольше. А когда этот запас кончается, тело изыскивает предлог, чтобы уйти.
— Домыслы это. Правда, экономной ты, Штеффи, не была. Скорей уж, расточительной.
— Что тебя раздражало.
— Иногда. Иногда меня раздражало, как ты разменивалась.
— Потому что ты — всегда! — тайком спрашивала себя: что остается?
— Что остается, Штеффи? Что остается. Я вижу, как мы таем, будто под слишком сильным излучением — картина под стать эпохе, я знаю. В сравнении с нашими очертания наших дедов кажутся мне прочнее. Я вижу, как наши очертания расплываются. Нам, похоже, не дано обрести четкие контуры. Чего мы только не пробовали, чтобы закрепить себя, в какие только шкуры не влезали, где только не искали убежища. Наша древняя тяга к пещерам, к теплу, к сообществу чересчур слаба перед космической стужей, которая врывается к нам. И все множество фотографий, на которых мы запечатлеваем множество наших лиц, менее прочно и добротно, чем одна-единственная чопорная фотография наших дедов.