— Девочка, — сдавленно ответил шкипер. Он не ожидал такого разговора и чувствовал себя неуверенно, и побаивался.
Пашин вздохнул, обхватил коленку руками, покачался на табуретке.
— Знаешь, что я тебе скажу? Молод ты для ребенка, не выстрадал его. Недостоин еще ты его — вот и получается ералаш.
Иван Петрович пристально и строго посмотрел на Микешина, потом тихо усмехнулся:
— Хотя что значит: «достоин», «недостоин»? Кто это определит? Все не то... Я о себе говорю. — Он повернулся к шкиперу. — У меня вот не было и не будет детей. Никогда не будет. Никогда. Ты не поймешь, что это значит — и очень хорошо, что не поймешь — я это не тебе говорю, а для себя. — Пашин помолчал. — Это значит... это значит в чем-то очень важном умереть еще при жизни. Это — жить без будущего. А жить без будущего — все равно что с каждым днем умирать... Кто растит ребенка, тот все глубже уходит в будущее, а человек вроде меня — просто близится к концу и в последний свой день исчезнет без следа, испарится напрочь с земли, не останется от него ни крошки... — Он болезненно поморщился и отвернулся и продолжал говорить: — Конечно, можно находить утешение: вот после меня останется мост. Верно, останется. Мост простоит сто лет. А я все равно слышу, как уходят годы и сгладывают меня, и внутри все больше пустоты, все меньше земной тяжести, корней, слабею, слабею... Тоска эта... Невозможность заглянуть в глаза, которые, когда тебя не станет, посмотрят на твой мост... Мы ведь не для себя уже строим — для них. Это твоя дочка будет ездить через Обь — ей строим, ей, Микешин. И я ей строю, и другим — не себе... Но как хочется, чтоб и моя частичка живого осталась на земле! Если б я знал, что мой сын хоть раз проедет по этому мосту — мне больше ничего б не надо. Я бы как игрушку его строил... Я бы весело, празднично бы... Как мне хотелось ребенка, Микешин, не представляешь. Не повезло в жизни. Вроде бы просто — родить. Сколько людей не чают, как избавиться. А тут: нет тебе — и конец, и живи один. Страшно одному, Микешин. Человек без ребенка — один. Женат, не женат — все равно один. С женой без детей — одиночество, бессмыслица. Видеть не могу бездетных, которые воркуют с супругой! Что-то в них отталкивающее, не знаю что, но что-то жалкое, фальшивое, ненужное что-то, бутафорское — вроде торта, слепленного из папье-маше... Дом, достаток, обстановка, машина — все пустышка, если нет детей. Я боюсь бесплодных женщин. То есть тех, что сами себя обесплодили. Они мне кажутся мертвыми куклами. Чем красивей и эффектней, тем больше мертвого и кукольного... Законный брак с такой куклой и есть разврат.
...Это все с годами приходит, накапливается и понимается, когда уже поздно, когда всё... Я вот на пенсию уйду... Со страхом об этом думаю — не за горами ведь. Один останусь. Всю жизнь строил мосты, но ведь с мостами на старости лет жить не станешь.
Пашин говорил невнятно, запинаясь, не разбирая слов, говорил для себя, выговаривался, пользуясь неожиданно подвернувшимся случаем. Он понимал, что слишком откровенен и что, может быть, не надо откровенничать о таком больном и тягостном, и все-таки говорил. И потом спохватился, что говорит не только себе, но и Микешину, и надо яснее для него определить свое отношение.
— Я тебя не сужу. Как живется, живи. Только помни: хватишься когда-нибудь, да будет поздно. Это я тебе от сердца говорю. О жене заботься, не обижай, прощай, даже если кажется, что не можешь простить. Она сейчас не для себя живет и не для тебя — она для дочери живет... Хлеба не принес... Есть же в отряде хлеб, неужто не мог взять? Кто бы тебе отказал?
Микешин мялся, с излишней внимательностью вглядываясь вдаль.
— Как-то позабыл, Иван Петрович... — нехотя ответил он. Но тут же переменил тон и заговорил напористей: — Только жену я не обижаю. Она сама обижается. Как дочка родилась, такая обидчивая стала, ну невозможно. Когда гуляли, девушка была что надо. Мне все ребята завидовали. Идем по городу, бывало, — все оглядываются, только на нас и смотрят. Веселая была, одевалась по-модному. А как родила — обрезало... Ворчит, пилит: то не так, это не этак, «на барже боюсь», «хлеба нет»! Так ведь жила на барже раньше-то со мной, когда миловались-целовались, и очень нравилось, и ничего не боялась. Бывало, запру в каюте — сам за продуктами — сидела по целому дню, ничего. А теперь все плохо: и я плох, и баржа плоха. Хлеба вот нет, и вы меня ругаете. Так что ж — не нарочно ведь. Не принес, виноват. Признаю, что виноват. Завтра будет свежий хлеб — оставлю ей целый мешок нарочно, чтоб не было разговору. Это ж разве вопрос? Зато рыбы кто достал? Картошки кто достал? Ящик сгущенки кто достал? Это все не в счет. Этого вовсе вроде бы и нет. Сварила каши и ест, как несчастная, запивает сливками, плачет... Меня ругает...