— Иди в дом. Не стой на холоде.
Вера оторвалась от меня.
Удивительно уживаются в ней самозабвенье и трезвость. Я простоял бы в дверях час и больше и не подумал бы никуда идти, если б она не позвала.
Печурка из железной бочки румянилась красными пятнами. Ребята спали за перегородкой на нарах, укрывшись трепаным одеялом. Серьга дышал в затылок Андрею.
— Давай ужинать, — сказала Вера.
И все мне не верилось, что она рядом. Я очень мешал ей. Я держал ее руки в своих, когда она ставила сковородку, я прижимался щекой к ее уху, когда она долбила кашу ложкой, я шел за ней шаг в шаг к полке за солью, в сени за пучком черемши. Я не мог оторваться от нее ни на минуту. И она не отстраняла меня, только тихо смеялась и иногда, отвернувшись от печки, дотрагивалась губами до моих губ.
Было легко, весело, звонко. Мы были одни. Мы были очень нужны друг другу. Мы ничего не помнили и не вспоминали сейчас. Мы радовались. Просто радовались. Да, радовались близости.
Почему так настороженны и недоверчивы люди к этой близости? Чем она мешает тому же Николаю Нилычу? Почему мы должны ее остерегаться? Что-то есть в такой настороженности от надуманных сухих церковных сказок, от костяного перста, указующего, что можно и что нельзя. Почему нас нужно учить, как вести себя? Мы сами знаем цену горю и радости. Почему же радость нужно гнать, если она пришла не вовремя? Да и почему не вовремя? Разве для нее есть расписание?
Я люблю смотреть, как Вера собирает на стол. И нечего ведь собирать. Но как-то очень аккуратно, заботливо режет она черемшу на дощечке, ставит сковороду, наклонившись к свету, осматривает ложки и споласкивает в миске с водой.
Она ко всему внимательна и очень внимательна ко мне. Из-за меня затеяла всю эту колготню с ужином. Я совсем не голоден, но не стал ее отговаривать, чтобы только посмотреть, как она готовит.
Это радость — смотреть на нее за ужином. Мне нравится в ней все — каждое движение, каждая черточка. Я не притронулся к еде, лишь смотрю, как плавно проводит Вера ложкой, берет ровно столько, чтоб положить в рот, почти не раскрывая губ. Смотрю на изгиб ее руки и плеча, на профиль, скользящий по стене, покрытой витьем из огненных бликов.
Она заставляет меня есть, а я не могу. Чтоб успокоить ее, жую стебелек черемши. Вера очень проголодалась. Я вижу. Ей достается с ребятами. Целый день с утра до ночи, недели и месяцы в этой избушке. Только и развлечения — по ягоды и по грибы да иногда, как праздник, на лодке в соседний поселок, в магазин. Поставлю себя на ее место — страшно и тоскливо. Потому, наверно, и прильнула она ко мне, что в невыразимой одинаковости дней не могла больше оставаться одна.
Упрекают ее, что она изменила мужу. А разве можно это назвать таким словом? От него больше чем по полгоду нет никаких вестей. И так пятый год... Из скудных Вериных рассказов о нем знаю, что дома он лишь зимой, и то не всегда. С годами, с долгими разлуками перемешались, перетасовались чувства, ускользнуло что-то, что связывает. И он спокоен. Ему-то не так одиноко. Мужчинам, конечно, не так одиноко. Вера знала, то ли почувствовала что он там не один. А ей больно и безнадежно. И все-таки она любит его. Да, любит. Я знаю, что любит. Или мне так кажется?..
Бывает, посмотришь — совсем она молодая, а то вдруг резче станут морщинки у глаз и губ, слабее движения, заметней светлая полоска в волосах. Так скудно одарила ее радостью жизнь, так щедро наградила печалью и одиночеством.
— Почему нас так притягивает? — шепчет Вера. — Никто мне больше не нужен, только ты.
Разве может кто-нибудь ответить на этот вопрос? Я слышу, как бьется ее сердце, вбираю ее тепло. Я не задумываюсь, почему так. Я даже не знаю, как это все назвать. Слово «любовь» кажется маленьким и затертым. Его так измызгали, засюсюкали и запели, что сейчас, здесь оно не у места. Не могу я назвать любовью эти минуты. Это жизнь. Просто жизнь. Да, жизнь и только, потому что иначе мы не можем.
Мы смотрим на потолок. Красная перевить бликов бледнеет, и темнота крадется из углов.
Вера осторожно высвободила руку из моих рук и отодвинулась.
— Павел вчера прислал перевод. И я прогнала тебя.
Она прижала к груди мою голову. Она гладила мое плечо. Она успокаивала меня, как ребенка. При мне она редко вспоминала мужа. Но я помню каждое ее слово о нем — так мне тяжело в эти минуты. Чувство двойственности, двусмысленности, вины перед незнакомым человеком бередит сердце. Я понимаю, что Вера не моя, и это горько.
— Почему мы так поздно встретились, — говорит она, и в голосе ее нет вопроса — только сожаление.