Так доходим мы до Ангары, до реки, уже отяжеленной зародившимся в ее глубинах льдом. Она не знает, какая мысль привела нас сюда. Она позванивает прозрачными кристаллами и курится призрачными парами. Ей нет до нас дела, она идет своим древним путем, и, оглядывая ее ширь, не веришь, что он может стать другим.
Только остро отчеркнутый на воде профиль Ивашкина, его повернутое вперед плечо и вся вылизанная ветрами фигура заставляют вспомнить нашу дорогу.
Ангара еще не знает задуманного человеком. Ангара не обращает на нас внимания. Ей ничего не стоит смять лодку, на которой мы перебираемся к другому берегу, но она не удостаивает нас таким вниманием. И мы очень довольны ее равнодушием. Нам здорово не по себе в лодке. О днище то и дело постукивают прозрачные ножи льда.
И курчавые дымы над поселком так манят и кажутся такими далекими.
И даже когда мы идем по берегу, нам все еще чудится, будто под ногами ледяными когтями скребется Ангара.
Несмотря на вечерний час, мы бредем к причалу, где сбились промерзшие баржи и буксиры. Мы всматриваемся в сумерки и не находим своего катера, который должен нас ждать.
От реки, от бездонной глади, от глуби, где зарождается лед, тянет ветер. Он оттуда, с Енисея, с Ледовитого океана.
Мы идем прочь от реки — искать пристанища на ночь. Здесь не нужна ни палатка, ни костер. Странно искать ночлег в поселке.
Светились окна, светился снег, холодно дрожали звезды. Прохожих почти не было. Иногда мы заходили в дома. Они были разные, и мы мельком видели разные занятия здешних людей.
Раз попали в библиотеку — теплую большую комнату, где на столах лежали книги, карты, бумаги, подшитые в папки, лежали полевые книжки, затертые по карманам и видевшие за сезон больше, чем иному достанется за всю жизнь.
Потом ткнулись в дом, где по стенам протянулись длинные полки, а на них расставлены образцы пород. Там и на столах громоздились куски камня, коробки и мешочки с песком, землей и какой-то пылью.
Я попал на мельницу, где камень перетирали в порошок, в лабораторию, где его жгли в вольтовой дуге и синие молнии веером брызгали от спектроскопов.
И я открыл дверь в какой-то красный полумрак. Он сочился из электрических печей. В них калились пробирки, стаканчики и реторты, рубиново мерцавшие в огненной глубине.
Я видел тигли с бледно-желтыми лепестками золота на дне, видел лотки с колючими алмазами, видел ртуть и свинец, железо и бокситы.
Все, что скрывала земля, по которой мы прошли, здесь открывалось и зацветало, становилось видным для глаза, ощутимым для руки, звонким для слуха.
Здесь шла жатва. По крупицам и зернышкам, по пылинкам люди определяли великие залежи, открывали незнаемые месторождения, отыскивали будущие пути.
В рассветной серости виден лишь борт баржи и наш катер, притулившийся около. Лед поскрипывает и позванивает по железу. Тоще и смутно рисуются суда в затоне, блекло проступает поселок на берегу. Ивашкин, Григорий и Костя-катерист уже сидят в катере. Костя греет мотор. Вой двигателя резкий и режущий в этой сырой и холодной туманности. Ждем какого-то бухгалтера, попутчика.
Сейчас начнется последний в этом сезоне рейс по Ангаре. Последний. Прощай, Ангара! Прощай, Подкаменная! Там такое же льдистое и серое утро. И звенит о камни и шепчет о чем-то своем такая же шуга... Вера черпает ведром воду. Я слышу звук жести о лед... Мне больно от уходящего времени, от его невидимых частичек, пропадающих в невидимой реке, уносящей встречи и расставанья. Это, наверно, та река, о которой говорил старик, когда я спасся от тайги, древняя река тунгусов, с людьми, живущими на ее берегах от начала до конца своих дней. Река времени, звенящая о борт острыми льдинками своих мгновений.
Я оглянулся и увидел бухгалтера. Он шел с женой и нес чемодан. Он проскрипел унтами по палубе баржи, громко поцеловал жену и стал спускаться в катер. Женщина всхлипнула и заголосила на весь берег. Она кричала пронзительно, как чайка, высоким ломким голосом. Она причитала, что мы не доедем, она вопила, что нас затрет шугой на пороге.
Только два звука были во всем мире — ее голос и вой мотора. Да потом еще Григорий крикнул ей:
— Не каркай, туды тебя!
А я завидовал бухгалтеру. Я видел Веру на высоком берегу, на осеннем небе в тот последний день.
Баржа стала крениться и отходить. Фигурка женщины уменьшалась, и скоро ее смыло туманом, точно и не было ничего. Только шепталась и звенела шуга и выл мотор.
Бухгалтер, крепкий малый с желтым от конторской работы лицом, сидел молча. Григорий устроился на сиденье в кабине рядом с Костей. Ивашкин стоял на узком бортике и смотрел вперед.