Свет бушевал и неистовствовал. Во тьме не заметна вода — он словно висит в пустоте, закручиваясь мощным жгутом, его округлые бока ввинчиваются вниз и вдаль. Было в этом зрелище что-то непомерное, вселенское, что-то буйно-живое, кишащее. И все-таки само собой приходило сравнение с тестом, которое месят и пестуют винты в гигантской квашне, и оно, светящееся, живое, бродит и пузырится под звездами...
Плечи и руки еще гудят от работы, поэтому кажется, что и сам помогаешь винтам месить — поворачиваешь, крутишь непомерную опару и твоя сила превращается в плотное пламя, густым светлым облаком уходящее назад. И видишь тысячи глаз, смотрящих на тебя, и почему-то вдруг вспоминается вся океанская живность: мощные плавники касаток, просекающие волны, без труда обгоняющие корабль; доверчивые и смешные морды моржей у самого борта; фонтаны китов, играющих в море там, у мыса Дежнева; наивные красно-белые головки топорков, мирно плавающих по склонам огромных валов; белые пунктиры птиц, протянутые с океана к серым горам Чукотки... И ярко, до жути, Костя припомнил глаза осьминога, взгляд его, по-стариковски мудрый и глубокий. Именно взгляд больших осьминожьих глаз, устремленных в лицо... Осьминог попался в сеть браконьеров, задержанных пограничным кораблем, его вынули и посадили в бочку, матросы долго его рассматривали, а потом отпустили в море. Он уплыл к себе, а взгляд отпечатался в душе навсегда — такая в нем мудрость, и грусть, и просьба оставить в живых... На снимках и рисунках спруты вызывали отвращение своим видом, а живой, когда рядом, оказался, как разумное существо... Да, спрут смотрел по-человечьи, и это всех поразило тогда и заставило по-новому относиться к морской живности и к самому морю.
Бобров прогремел по палубе, встал за спиной, не решаясь оторвать хлебопека от созерцания и тоже любуясь невиданным зрелищем. Лишь немного погодя стеснительно сказал, что встретил радиста, узнал сводку: следом идет тайфун.
Костю даже передернуло. Еще не хватало! Для опары это погибель. Обернулся, переспросил, не напутал ли чего Бобров. Нет, не напутал — идет «Элен». Чтоб ей пусто, этой «Элен»! Поднимающееся тесто не терпит шторма — сожмется, испугается, и ничем его уже не развеселишь, никакого припека не даст.
Ну и неудача! Берег от громкого слова, от сквознячка, от стука, а здесь тайфун... Сказал Боброву, чтоб ждал у пекарни, и побежал в рубку, самому почитать сводку. Верно, тайфун. Может задеть хвостом. Проложили курс у островов, чтоб укрыться, если разбушуется. Успеть бы с тестом... Штурман сказал — успеешь. Вот бы успеть.
Костя спустился вниз. Бобров, уже стоял у пекарни, притихший, настороженный — он побаивался хлебопека, не хотелось попасть впросак, сделать что-нибудь невпопад, опасался и тайфуна — сосало под ложечкой при мысли о качке.
— Сейчас помоем руки и станем подбивать мукой, — сказал Костя перед самой дверью (в последний момент не напустить бы сквозняку), потом отпер, и они быстро вошли. Бобров тут же принялся мыть руки до локтя, как приказано. Вода в кране шипела, и он тревожно поглядывал на Костю.
— Ничего не бойся, — успокоил тот, — опара подошла.
Вымыв руки и вытерев чистым полотенцем, Костя снял покрывала, сложил на табуретку в углу и с холодеющим сердцем, слегка приподнял крышку над дежой. Этот последний миг, когда узнаешь, получилось или нет... И хочется скорей узнать, и боишься, и руки не решаются... И вот, наконец, по теплому, сытному запаху, дохнувшему из-под крышки, он понял, что тесто хорошее.
— Снимаем! — радостно сломавшимся голосом крикнул Костя, и крышка легко слетела в сторону. Тесто ворочалось и пыхтело, подмигивая пузырями.
Костя погрузил посыпанные мукой руки в квашню, выхватил живой, душистый, с кружевной бахромой ком, полюбовался и опустил назад. Они принялись подбивать тесто мукой. Пекарню наполнил густой кисловатый дух и сладкая пыль. Вдыхая этот запах, Костя снова наслаждался давним домашним чувством надвигающегося праздника, представлял мать в стареньком, застиранном переднике, видел, как она таинственно склоняется над большой кастрюлей и дает ему попробовать сырой кусочек...
А тесто сопротивлялось все яростней, все неохотней принимало удары, своевольней круглилось, распирало дежу и походило на округлые облака света, клубящиеся за кормой.
Собственное дыхание, и упорное сопенье Володи, и руки, ворочающие опару, и мощная дрожь корабля, и крутое свечение ночной воды, и звезды — все слилось в одну большую мелодию, и хотелось смеяться, плясать. И Костя, найдя этот ритм рук, машин, дыханья и моря, незаметно для себя стал пританцовывать.