Примерно через десять минут после выстрела они сидели за кухонным столом. Ему не пришлось ни в чем признаваться, но это не принесло облегчения. Напротив, именно отпущение грехов очищает, оно убивает всякую заразу, однако Асдис заявила: я все знаю и никогда тебя не прощу, ты предал меня, детей и нашу жизнь. Кьяртан начал было говорить, он не собирался ничего объяснять, хотел только сказать, что ничего в себе не понимал, что хотел порвать, что он полный идиот, собирался рассказать, как мучается от бессонницы, как ему плохо, сказать, что Кристин ничто по сравнению с тобой, ей-богу, ты несравненно лучше, каким же я был идиотом. Все это он собирался ей сказать и, возможно, заплакать, хотел выплакаться, чувствовал потребность. Он также хотел, чтобы она на него накричала, нуждался в этом, хотел, чтобы она обвинила его, а он бы во всем признался, не стал бы оправдываться, ни слова о том, что она была слишком занята учебой, пустив все остальное на самотек, и, возможно, они недостаточно хорошо возделывали свое любовное поле, ведь любовь — это огонь, а огонь угасает, если его не поддерживать. Но едва он произнес несколько слов, как Асдис сделала знак рукой, чтобы он замолчал. Она сказала: в деревне продается хороший дом, есть вакансия на складе, я договорилась с Торгримом, что ты получишь это место, если захочешь. Кьяртан слушал, изумленный, почти испуганный, сначала он даже не мог ничего сказать, в горле встало что-то большое и твердое, наконец пробормотал, заикаясь, почти тонким голосом: продать землю? Да, ответила Асдис. Кьяртан огляделся вокруг, словно взывая о помощи, словно надеясь услышать слова поддержки от холодильника, кофейника, радио, стен, самого дома. Но помощь не последовала, и тогда он выпалил единственное, что пришло в голову: мы живем здесь вот уже почти век.
Мы с тобой часто говорили о продаже, спокойно, даже холодно возразила Асдис и привела все причины, которые они обсуждали в последние годы: что у таких средних хозяйств незавидное будущее; что надоело постоянно беспокоиться о том, как бы свести концы с концами; что они не могут ничего дать своим детям; что тратят жизнь на прозябание в бедности. Времена меняются, через несколько лет, десять или двадцать, останутся только большие хозяйства, в три-четыре раза больше нашего, они процветают, обрекая мелких хозяев на нищету и разочарование. Ты сам об этом часто говорил, и твой брат тоже. Но мама с папой, произнес Кьяртан, хватаясь за последний аргумент, как за соломинку, мы не можем так с ними поступить! Асдис взглянула через стол на мужа, в кухне заметно похолодало, мы много как не можем поступать с другими людьми, однако поступаем. Кьяртан понуро смотрел на стол и не хотел отрывать от него взгляд.
Асдис. Кроме того, мы живем не для них. И не нужно наделять чувствительностью тех, у кого ее нет; ты можешь, конечно, оставить клочок земли для летнего дома им и твоему брату. Но дело вот в чем: я переезжаю в деревню и приглашаю тебя с собой, несмотря ни на что. Предлагаю только один раз.
Кьяртан вздохнул. Затем пошел на улицу тушить «додж», дело шло медленно, машина горела, вся его жизнь горела. Только погасив огонь и стоя над обуглившимися остатками роскошного автомобиля, он заметил тишину вокруг себя, заметил, как все потускнело, и вспомнил о щенках, об их дурашливой жизнерадостности, вспомнил о своей верной собаке. Они, естественно, внутри, подумал он и пошел их выпускать. Но сделал лишь несколько шагов, когда вышла Асдис и, глядя на него с крыльца, медленно спросила: куда это ты направляешься, — только выпустить собак, я… Увидев ее лицо, он замолчал… Я, начала она, но больше ничего не сказала, этого и не требовалось, она лишь взглянула на него, и он понял: тишина, отсутствие щенков, он сразу осознал, что случилось. Как я объясню все это ребятам, подумал он, и в душе у него потемнело.
И Кьяртан продал землю: каждую травинку, каждую кочку, холм за домом, свои детские тайники, вид на широкий фьорд со всеми островами и шхерами, он продал скот, технику, постройки, и они уехали; но как же попрощаться с горой, как попрощаться с кочками, травинками и камнями на дворе?
[Для чего я жила, спросила нас тетя на смертном одре, мы открыли рот, чтобы ответить, но ответа не знали, затем она умерла, вот так смерть нас опережает.
Мы видели, как на горы опускается ночь, и стояли во дворе, когда слегка задрожало небо, — птицы смотрели вверх, — а потом на востоке поднялся огненный шар. Для чего мы живем: не опасно ли отвечать на такие вопросы? Наверное, нет. Есть ли у нас иная роль, чем целовать губы и так далее? Но иногда, пока нас вечером еще не одолел сон, а день со всем своим беспокойством уже закончен, мы лежим в кровати, слушаем кровь, и темнота входит в окна, в нас просыпается глубокое и неприятное подозрение, что закончившийся день прошел не так, как должен был, что мы не сделали что-то важное, вот только не знали, что именно. Разве вы иногда не размышляете о том, что нам никогда не бывает одинаково хорошо, индивид никогда не имеет больших возможностей влиять на свою среду, не всегда легко быть участником, но редко кто не хочет, — в чем же причина? Возможно, ответ кроется в другом вопросе: кому больше всего выгодно такое положение?