Выбрать главу

Все это я получил немедленно над яичницей с кильками, еще до ростбифа, до Диди, до убийства. На Паули напало какое-то словесное неистовство. Ритм ее речи походил на одышку альпиниста, подходящего к цели. Как я потом заметил, эта катастрофическая словоохотливость сменялась часами полного, казалось, неодушевленного молчания, когда о Паули легко было забыть, до того ее неучастие в происходящем являлось легким и естественным. Так и в тот вечер — после рассказа (сотого? тысячного?) о письме к Муссолини, одаренного тоже, вероятно, глубоко традиционной ремаркой Луиджи: „молчи, ваза!“, истощенная, она приникла и, кроме старательного поглощения блюд, ничем себя больше не проявляла.

Я мог спокойно оглядеть ее и убедиться, что Луиджи не прогадал. Вы правы, милые хрестоматии: ей-ей, мотылек достоин поэтических потуг. Пусть бусы и препротивно бренчат, как романы Эберта, милые кудряшки полны утреннего звона полей, где роса, ромашки, жаворонки. А мягкость форм, поскольку я уже подумал о жаворонках, сдобная и легчайшая, заставляет воскликнуть: „Где вы, мартовские птички из окон булочной, когда таял снег, а сердце тараном било гимназический билет?..“ Сколько книг написано о женственности! Ее обязательный анализ значится и на тычинках церковных лилий и на бутылях минеральной воды. Однако, увидев такие глаза, такой наклон головы, такую готовность, пусть и наманикюренных, рук, чувствуешь себя всякий раз Колумбом. Цезуры ведь допускают вечное разнообразие пульса, как и нашего доброго, старого ямба. Невольно восклицаешь: „спасите меня“ или же — „пришейте мне пуговицы, я печален и одинок“.

Прошу не запамятовать этих лирических признаний— они объяснят многое в дальнейшем вернее, нежели все беседы с моей новой сотоваркой. (Знакомство, как и ростбиф, диктовались ведь делом.) Забегая несколько вперед, скажу, что мои познания вскоре обогатились. Я узнал, что письма от Паули получили также профессор Фрейд, Рудольф Штейнер, молодой поэт Жозеф Дельтейль, некто Пигос, воскресивший старинные игры басков, и некоторые другие, более или менее заметные люди. Всех их Паули жалела за одиночество и ото всех хотела иметь сына. В итоге… Однако об итогах после.

Луиджи быстро напомнил мне о моих далеко не романтических беседах с маршалом Фошем. Легко было и забыться. От улицы Юиганс рукой подать до моего толстяка, следовательно, до литературы, до жены, до бюро вырезок со статьями гражданина Терещенко, до недавнего прошлого. Зашли пропить гонорар среди энигматичных скандинавов. С Паули можно поговорить о живописи — это тоже дело привычное, семейное, можно и поцеловать ее разок-другой. Подобные услады, наверное, значатся в карточке ресторана между сыром и знаменитым тортом. Но нет же…

— Он и Диди наладят все.

Это произнес мой фантаст, при чем местоимение относилось ко мне. Совместно с какой-то Диди (левретка или мадонна из дансинга?) должен я, — да, именно я — никто другой „наладить все“. Будем откровенны — это значит вспороть брюхо фиолетовому субъекту, с фамилией короткой, точной, как мишень, однако загадочной по непроизвольным ассоциациям — то девственно нежное, белое одеяльце на прибранной кровати, то черная масть гадальной колоды: болезнь, слезы, смерть. Отступать поздно — я сам признался Луиджи в своих убеждениях, я взял, наконец, у него сто франков. Вы можете называть меня как угодно — идейным анархистом или наемным убийцей — от этого ничего не изменится.

А Паули?.. Что же, Паули останется с Луиджи. Так устроена жизнь. Великолепно, товарищ фантаст! Вместе с Диди мы наладим все. Ты можешь быть спокоен.

Огромное благодушие после торта, после пунша, после мыслей о любви и смерти, заполнило меня, четверть часа нирваны, пищеварительный дар, когда все повороты кажутся уже совершенными, все книги написанными, все сделки налаженными. Только бы не встать!.. Вот он лежит на ковре, таинственный Пике, убитый алкоголем и моей фантазией. В его руках лиловая астра и номерок от гардероба. Кто унаследует его палку, великолепную палку с набалдашником из слоновой кости, скипетр над сетью универсальных магазинов „Dames du Nord“? Конечно, я. Я дам Паули мое сердце, перелицованное сердце автора шести романов, и еще много чулок, туфель, пижам, решительно все.