Так повторялась история с Паули. Призраки принимали домашние позы, они требовали хлеба и участия. У той оказались голод и дочка, у этого банальнейшая страсть. Значит они живые. Значит они люди. А я? Тогда я только захолустный паршивый призрак, нечисть, которая заводится в кафэ, среди табачного дыма и паутины тройных зеркал.
— Видишь ли Луиджи, все это весьма просто. Это называется ревностью. Каждый день в Париже кого-нибудь убивают. Разверни газету, и ты обязательно прочтешь об этом. Это во сто раз понятнее истории с Пике. Если мы уже занялись философией, объясни мне, почему я должен убить этого почтенного гражданина? Ведь я к нему никого не ревную. И потом одно из двух — или обыкновенные человеческие чувства, или Пике и белиберда. Ты обязан дрожать под газовыми фонарями и подавать мне браунинг. Это твое дело. Но не ревновать. Что если я опомнюсь? У меня ведь есть жена, советский паспорт, литературное имя. Я тоже начну ревновать.
Но Луиджи меня не слушал. На мои абстрактные рассуждения об иллюзорности иных чувств и встреч он отвечал бранью. Он не понимал образов и сопоставлений. Отдельные слова, доходившие до его сознания, только усиливали пароксизм отчаяния.
Жена? При чем тут жена? Разве это спасает? Если он женится на Паули, разве он перестанет ее ревновать? Где гарантия, что я не могу сойтись с ней? Он ведь заметил, как я глядел на нее в ресторане. Здесь не философия, здесь как с Барзини. Словом, ему придется меня пристрелить.
День длился. Мешался свет солнца с газовым. Дрожали в такт свету губы фантаста. По столику прошмыгнула черная вещица, которую должен был нажать не то я, не то Луиджи. Доносились гудки автомобилей. Однако обычная обстановка была чуть тронута мутным, я сказал бы, рыбьим налетом ожидавшегося события.
Облокотясь о столик, я тихо ждал. Убежать? Но ведь дорожи я подозрительным богатством остающихся лет, я не стал бы погонщиком баранов, я оттолкнул бы от себя жирную тень председателя „Лиги“, я бы разумно халтурил и ел рис с вареньем. Не все ли равно, кто и при каких обстоятельствах нажмет эту черную вещь?
Луиджи неистовствовал. От угроз он вскоре перешел к мольбам. Он заклинал меня сказать всю правду. Было ли у меня что-нибудь с Паули? Наверное, было — он это чувствует.
Тогда сострадание и брезгливость продиктовали мне героическую ложь. Я хорошо учитывал, что этим уничтожаю себя в его глазах. Но мог ли истукан, час тому назад покорно болтавший босыми ногами, заботиться о своем достоинстве?
— Слушай, Луиджи, я с женщинами не живу. Никогда. Понял?
Радость, как солнечный зайчик, пробежала по лицу фантаста. Потом он презрительно поморщился.
— Как это? Ты болен? Или болван?
— Не знаю. Занят другим. Когда тебе, например, хочется целоваться, я покупаю иллюстрированный еженедельник и решаю шарады. Или ем пирожные с заварным кремом. Или нажимаю часы „с репетицией“, чтобы они приятно звенели. Особенность.
Тогда Луиджи, несмотря на все мои протесты, налил мне пикона и, ласково похлопывая себя по ляжкам, сказал:
— Вот когда мне повезло! Я давно думаю о Пике. Но я боялся знакомить других с Паули. Ты — клад. Потом скажу тебе правду, я прежде жалел тебя. Схватят и конец. А теперь мне тебя не жалко. Что же такому человеку остается, если не смерть? Пей, дурачок! Пей! Мне тебя не жалко. Совсем не жалко.
Приветливо улыбаясь, со всей мыслимой искренностью я ответил:
— Мне себя тоже не жалко.
9
В поисках лазейки
После этой встречи я заколебался. Я сказал Луиджи правду — себя мне не было жалко. Но отдельные минуты, как-то: редкий дождь, чуть умеряющий жар асфальта, услышанная на улице русская речь, наконец, просто хаотические воспоминания, с их смесью подлинных событий и литературного материала, образы еврейского поэта, прозванного „Шариком“, который спасает Жанну Ней или попугая жены „Жако“ (у нее никогда не было попугая) — эти вылазки из порохового безводного форта, именуемого парижским летом, рождали раздумья. Не бросить ли всю историю с Пике? Я могу переменить квартал, начать переводить для Госиздата Пьера Ампа и жить более или менее счастливо. Сторонника специализации назовут подобные раздумья просветлением. Они ведь знают, что писатель должен писать книги, Пике — заниматься политикой, а они, они — классифицировать способности и судьбы. Не знаю, правы ли они. Может быть, писать книги должны не литераторы, а убийцы, писателям же лучше понукать баранов или кротко сутенерствовать, нежели ругать издателей и обхаживать критиков.