Выбрать главу

— Пишете вы ерунду! Я зря вечер потерял. Лучше пошел бы на лекцию о Штейнахе. Все-таки когда-нибудь да может пригодиться. А вы?.. На кой чорт вы существуете? Любовь — скажите, пожалуйста! Кому это нужно? Андрей ваш дурак и халуй. Его за делом послали, а он с француженками спутался. Это вовсе не факт, а ваша классовая психология. Сидите за границей и протухли. У нас хозяйство восстанавливается, а вы слюни пускаете. Стыдно, гражданин!

Небольшой, но энергичный спич так понравился мне, что я захотел обнять обличителя, но быстро опомнился — ведь и это будет принято, как „классовые слюни“. Я предложил вернуть ему тридцать копеек за входной билет, но товарищ Юр в ответ презрительно фыркнул. Он не столь глуп, чтобы платить деньги за подобный вздор. Он кратко рассказал мне о занятиях рабфаковцев, спросил, плохо ли на Западе, услыхав, что плохо, вполне удовлетворился и, решительно расталкивая профессиональных дур, благополучно вывел меня на улицу. Я решаюсь сказать, что на этом мы подружились.

Недавно, уже после разрыва с толстяком-хозяином, я случайно встретил Юра. Я не берусь с точностью определить, какая именно командировка занесла его в Париж. Во всяком случае нос, принужденный отражать теперь развратные огни бульваров, не утратил ни превосходства, ни независимости. Я искренно обрадовался этому. Хорошо, когда семинарская простоватость не пасует ни перед теорией относительности, ни перед количеством „фордов“. С жалостью, впрямь трогательной, спросил он меня: „Все еще здесь околачиваетесь?“, угостил советскими папиросами „Госбанк“ — „не чета вашим“, записал свой адрес и исчез — куда? зачем? Не знаю. Восстанавливать хозяйство, закупать автобусы, изучать химические удобрения, обличать амстердамский профинтерн, или обедать — во всяком случае не ронять слюни.

Вот кому понес я отчет о непонятных неделях, появление фантаста, жилет господина Пике и мою неприкаянность.

Жил товарищ Юр в паршивой гостинице, где ночи полнились креолками, запахом пудры и позевыванием лунатического полового. Комната его, однако, была магически отделена от окрестной шмыготни, от скользящих по коридорам парочек, от световых реклам, от поэзии Кокто, от всего гнилостного очарования столицы. Может быть, этому способствовало чердачное окно, допускавшее в гости к Юру только солнечный свет и гудки локомотивов. Может быть, объяснялось это носом самого Юра, крупными шагами из угла в угол, исписанными листочками на столе, наконец, номером „L’Humanité“. Не знаю. Так или иначе я в несколько минут пережил и Себеж и историю последних восьми лет.

Пусть отлог спуск, пусть Октябрь уже видится покинутым Араратом, это еще не долина. Пропорции творят чудеса — лай овчарок гремит, как обвал, а громадные развалины замка мнятся стадом напуганных ягнят. Приближение к небу на тысячу метров дает знать о себе разреженным воздухом и усиленным кровообращением. Угловатость, даже грубость иных жестов диктуются горной флорой и горным же аппетитом. Только с двумя-тремя короткими мыслями и с гвоздями на подошвах можно ходить по этим тропинкам. Конечно, в долинах мысли много разнообразнее, как и меню, в долинах даже существует классический балет. Садоводам известны до восьмисот сортов роз. Все это так. Но трудно и легко дышалось мне в маленькой комнатке, рядом с носом-картошкой и с номером „L’Humanité“. Тронутые бациллами легкие жадно черпали нужный им и, увы, слишком для них густой озон рабфаковских общежитий и комсомольских гнезд.