— Хотите выйти со мной? Мне нужно купить макароны и керосин для „примуса“.
Только позднее я смог оценить природу этой улыбки, румянца нежных припухлостей, переносной горючести намеченных покупок. Горячий вечер входил в поры. Лавочник принял нас за нежных супругов, и это, на-ряду с макаронами, еще усугубило интимность. Юр наверное погибал в баре „Сигаль“. По всей справедливости я мог занять его место, тем паче, что и мне оставалось жить два, самое большее три дня, потом — господин Пике, геометрия, выстрел, пять тысяч и последняя свежесть гигантской бритвы в руках церемонного цирюльника Третьей Республики. Я честно разыскивал Юра. Я сделал все, чтобы привести его на бульвар Гарибальди. Кто же упрекнет меня в предательстве? Я только дублирую зазнавшегося премьера, я — несчастный суфлер, если не ламповщик. Притом мотыльки передвигаются быстро. Вчера Паули шептала „приведите“, в точности повторяя судорогу и задыхания золотой рыбки, выплеснутой мною на ковер. А сегодня? Сегодня она премило улыбается, она разрешает мне жать ее пухлую ручку, она покупает макароны. Словом, сегодня белый флажок таксомотора приподнят („свободен“).
Мы прошли на бульвар Пастер, так как Паули вспомнила, что ей нужно зайти в комиссариат. Я благословил какую-то регистрацию — она удлиняла нашу идиллию, шопот каштанов, жар руки. О Юре мы больше не говорили. Он был изгнан из нашего щебетания, как дурной сон или как встречные похороны. Шла лихорадочная подготовка дальнейшего — недомолвки, намеки, выразительные паузы. Ведь на это? раз я никак не хотел ограничиться нежностью в кафэ и умилительными воспоминаниями. Только у двери участка Паули неожиданно спросила меня:
— Так он не придет?
Я не понял, что это — надежда или опасение? Почему оливковая шляпа, за которой я гнался всю ночь, вновь встала между нами?
— Нет, Паули, он не придет. Он никогда не придет.
Паули поднялась наверх, а я остался ждать ее, мечтательно скрестив руки, под красным фонарем, как бы налитым кровью избиваемых арестантов. Нечего говорить, ворота полицейского комиссариата малоподходящее место для любовных вздохов. Территориальное уныние быстро овладело мною. До чего похожи друг на друга все участки мира! Как слезы и как чернила, они не знают ни градусов климата, ни политических переворотов. Жизнь в них идет напрямик, без стихов и без цветочных подношений. Это голизна, не условная голизна кафэ-шантана, но иная, общей бани, с ее эпическим паром и с жалкими мозолями. Подбитый глаз, горящий среди ночи и зелени, гласит: здесь заверяют подписи и здесь уничтожают душу. Вспомните хотя бы запах комиссариата, попытайтесь определить его. Что это? Сапожная мазь? Бумажная труха? Кровь? Пот? Блевотина? Да, все это и еще многое другое. Вернее всего сказать, — так пахнет жизнь, так пахнет она не в романах, где искусные авторы стараются запасами парфюмерии перекричать зловонное дыхание своих героев, нет, так она пахнет наяву, в моих днях и в ваших.
Вот этим-то запахом пришлось мне дышать, ожидая Паули. Влюбленность вновь подвергалась тяжелому испытанию. Я стал проклинать регистрацию. Лучше было бы ограничиться макаронами. Подъехавший грузовик принял очередной улов — семь или восемь проституток. Заметив меня, одна из них успела подобрать высоко юбку и показать бедро, розовое и нежизненное как резина. Старуха, может быть, „тант Аделаида“, нюхала табак и чихала. Полицейский угрюмо подталкивал скромную девушку, еще чуждую профессиональному безразличию подруг, которой грузовик казался не то гильотиной, не то адом. Это напоминало бойни Ла-Вилетт, и я меланхолично повторил „э-э!“. До меня дошли обрывки разговоров:
— Тот, из „Либерте“ подарил мне шесть шиллингов и триппер…
— Когда такая желтая луна, всегда случается несчастье…
Грузовик отъехал. Прошло еще минут десять. Наконец, показалась и Паули. Наши руки вновь сплелись, несмотря на зной и подаренную комиссариатом тошноту. Начав известную работу, мы ее честно выполняли. Дальнейшее было неизбежным, хоть его никто не желал, ни я, ни Паули. Говоря „никто“, я, конечно, лгу. Этого хотела скука, распорядок дней, привычки, может быть, даже разбавленные водой чернила и красный огонек комиссариата. Будучи героями, мы играли во всей этой инсценировке весьма несамостоятельную роль. Впрочем, я не настаиваю на исключительности подобных состояний. Разве не является любой день сцепкой непроизвольных процессов? Кисточка, мылящая щеки, перо или долото движутся сами собой. Не по человеческой воле рождаются бумаги, дома и дети. Мы были оба свободны и печальны. Рука привычным жестом искала другую руку. Губы, как старые клячи, твердо знали дорогу к другим губам. Грузовик с восемью девицами затонул в абрикосовом тумане, а стихи Альфреда Мюссе гнили в книжных складах. Возраст и час позволяли действовать без обиняков.