Иногда ветер взметывает простыни, и они хлопают, слепя глаза белоснежными боками, потом опадают, и после — втрое тише.
Скучно.
Энергия распирает и требует выхода.
Никого не видно — куда все дети-то подевались?
— Ба-а-а-а, — начинаю я зудеть, — а когда мы на речку пойдем?
— Еще не хватало солнечный удар получить. Да одну куда я тебя отпущу? Забыла, как ты ногу порезала на берегу? Отец тебя на своем горбу притащил домой, кровь хлестала — еле остановили подорожником. Посиди немножко, что за ребенок, откуда ты взялась на мою голову?
Сижу.
Жарко.
Скучно.
Во дворе тоже скучно и жарко, захожу обратно. Шлепаю босиком по свежепомытому полу — шлепки звонкие, но это развлечение на пять минут.
Энергия добралась до черепушки и распирает ее изнутри, как веселящий газ.
Осматриваю обстановку — вот диван, а вот шкаф: что-то я с ними еще ничего не делала.
Забираюсь на шкаф — там слой пыли и старые игральные карты. Я умею играть в «свинью», в «туалет» и «фурт», но сейчас не с кем, да и колода неполная, зачем я их трогала — только в пыли выпачкалась.
Стукаюсь затылком об потолок — не больно, но стоять неудобно.
Смотрю вниз — высоко! Не раздумывая, спрыгиваю на диван. Он шепотом взвизгнул и покачал меня на жестких пружинах.
О! Отличное ощущение — высоко и страшновато. Здорово, что я такая ловкая! Живот слегка скрутило — этого мне и надо! Не так, конечно, как я прыгала со второго этажа на кучку песка, пока бабушка ушла в нижний огород, но тоже ничего.
Упоительное ощущение надо повторить.
Повторяю.
Диван жалобно крякает, но молчит.
Бабушка, позвякивая посудой, примолкла и на всякий случай предупредила:
— Если что-то себе повредишь — не вздумай выть, а то приду и добавлю.
Мне так весело, что я влезаю на шкаф уже на скорость: стул, ногой на полку, подтянуться, животом на деревяшку — всё!
Прыгаю.
Диван грозно хрюкнул.
— Что-то мне не нравится, что ты там тихо сидишь. Подожди, дай-ка белье повешу и доберусь до тебя, намотаю твои косы на руку…
Голос слышится издалека — бабушка унесла тазик с бельем, я еще раз взбираюсь на шкаф, внимание ослабевает, я прыгаю и обдираю ногу о деревянный подлокотник.
Диван отомщен! Подлый и гнусный предатель!
От боли — искры в глазах и жужжит в голове.
Валюсь набок и закусываю руку, чтоб не орать.
Боюсь посмотреть — что же там с ногой?
Все-таки смотрю — на ноге болтается лоскут кожи, а под ней — что-то белое.
Кость, что ли?!
— Вот я сейчас приду и посмотрю, что ты там натворила, — приближается бабушкин голос, я наспех разглаживаю пальцами кожу обратно на ногу.
— Это что такое?!
— Ба, мне не больно совсем, — быстро говорю я и закрываю рану руками.
— Покажи. Покажи, змееныш, что ты сделала!
Бабушка внимательно смотрит на рану — почему-то даже крови нет, просто нога синяя.
Дальше она молчит, потом набирает воздуху и начинает причитать:
— Смерть моя, — говорит она вполголоса, но так страшно, что лучше бы кричала, — смерть моя и не проснуться завтрашним утром! Джандаба[9]!
Причитания ее я знаю наизусть — они уже устоялись и отлились в форму корсиканской баллады: тут перечислены все ее беды за всю жизнь, надежды на спокойную старость и горькое разочарование от последней внучки, которая отравила ей эти надежды.
Я покорно внимаю, а сама припоминаю все, что бабушка рассказывала про мамино детство, и ничего особо криминального в своем поведении не вижу.
Нога обработана, перевязана, баллада спета, день окончен, папа пришел и выслушал отчет о моих прегрешениях, небо усыпано огромными звездами, темнота прикрывает оркестр кузнечиков.
— Господи, пусть этот ребенок вырастет, дай мне сдать его на руки матери живой и здоровой, — молится бабушка своему глуховатому, но в целом отзывчивому Богу перед сном.
Я виновато молчу — нога уже не болит.
— Тебя на третий день из дома выгонят, задницей дверь откроешь, — привычно обещает бабушка, пока я обнимаю ее всеми конечностями.
— Кто выгонит? Мама?
— Свекровь! Когда замуж выйдешь, — свирепеет бабушка. — Или муж, еще вернее.
— За что? — искренне удивляюсь я. — За то, что нога ободранная?
— И за это в том числе. Молчи уже, — стукает бабушка меня напоследок. Звезды светят в окошко, трещат сверчки, папа храпит, собака перелаивается с товарками.
Счастье медленно закрывает глаза и засыпает до утра.
— Это что за восклицательный знак у тебя на ноге? — сочувственно спросил молодожен много лет спустя. — Не могли тебе родители пластическую операцию сделать?
— На мозг пластику не делают, — обиделась я. — Зато у меня на всю жизнь — особая примета.
Звезды почему-то светят совсем по-другому.
Грузинские похороны
— Посидишь пару часов у соседей, — озабоченно сказала мама.
— Не-е-е-ет, я хочу с вами, — в который раз пробубнила я с распухшим от слез носом.
— Ну мы же по делу едем! — рассерженно воскликнула мама. — Это вообще не для детей, тебе там делать нечего! Ну скажи хоть ты ей!
Бабушка, одетая с иголочки, гладила свою черную шифоновую накидку.
— Она меня послушает, как раз, ага, — отозвалась она.
— Я тебе сечас объясню, — приступила мама задушевным тоном. — Мы едем на похороны. Это не самое приятное мероприятие, ты еще маленькая, что там интересного?!
Я в общих чертах знаю, что люди стареют и умирают.
— Ну и поеду, а что здесь такого, — храбро сказала я.
— Пусть едет, — пожала плечами бабушка. — В конце концов деревенские дети в обмороки не падают и ко всему привыкают, а наши что-то чересчур нежные.
— Не знаю, не знаю, хотя — рано или поздно ей надо узнать и эту сторону жизни, — как бы убеждала себя мама, расчесывая мне волосы.
Бабушка одета в свой выходной костюмчик, но в этот раз шифоновый шарф закрывает все лицо.
— Зачем ты лицо закрыла? — пытаюсь я убрать накидку, но бабушка неожиданно оказывает сопротивление.
— Не бойся, — ласково погладила меня по спине мама, — ты же видела — пожилые женщины почти все так ходят.
— Почему? — недовольно спросила я. — Так страшно — как будто колдунья!
— Потому что черное — цвет траура, — терпеливо объяснила мама. — Если кто-то в семье умирает — не дай бог, за девять гор от нас, — то люди выражают таким образом свою скорбь.
Мы приехали в незнакомый деревенский двор, и уже издали стали слышны странные тревожные звуки.
Мама сжала мне руку, бабушка вытащила платочек и спрятала за манжету.
— А почему там люди кричат? — вытаращив глаза, спросила я.
— Это так принято, чтобы оплакать усопшего, — слегка побледнев, объяснила мама.
Бабушка судорожно передохнула:
— Дикость, если меня спросить. Человек жил долго, прожил достаточно, все видел, всего дождался — и детей, и внуков, ну так и отпустите его с миром! И орут, и орут, обычай у нас такой, видите ли. А когда молодой умирает, тогда как его оплакать?
Мама молча приобняла бабушку. Что-то между ними было такое, чего я не понимала, и мне туда вход был закрыт. Я прислонилась к маме, от меня словно уходило тепло.
— Ты сильно не переживай, это они просто так орут, чтобы потом люди не сказали — плохо плакали, — блестя чуть повлажневшими глазами, сказала мама.
Множество небритых мужчин стояли на лестнице и величаво приветствовали входящих. Ближе ко входу громкость воплей усилилась и стала непереносимой. Оттуда вышла, поддерживаемая с двух сторон, женщина в светлой одежде — она истерически всхлипывала.
— Люда, успокойся, иди на кухню, вниз, там холодной воды тебе дадут, — громким театральным шепотом сказала женщина из поддержки.
Люда пошла вниз, вздыхая и икая.
— Это кто? — удивилась бабушка.
— Да наша украинская невестка, Гурама жена, — довольно сказала женщина-поддержка. — Сначала я думала — вот беспородная, в белом пришла, а потом вижу — как зальется слезами! Молодец, не хуже наших женщин!
9