— Известно ли вам, что Игорь Шеломов хочет уехать из Больших Пустошей?
— Раз хочет — пусть едет, — сказал Рюмахин.
— Конечно, задерживать мы никого не будем, — подтвердил Русаков. — Но отъезд Игоря может вызвать самые неприятные последствия. Его был почин — и он же первый уходит. Нехорошо получается. Молва пойдет: провалились школяры, не сдали экзамена на зрелость, коль первым сбежал их вожак. Вот и решайте, как быть? Не отпустить нельзя и отпустить не можем.
— Надо обязать как комсомольца, — предложил Андрей. — Причина ухода неуважительная.
— Это как сказать, — возразил Русаков. — Парню нелегко. И будь я на его месте, тоже, наверное, подался бы куда-нибудь из Больших Пустошей.
— Но что-то ведь надо делать, Иван Трофимович, — сказал Поляков. — Мы не можем допустить, чтобы из-за одного человека пострадало наше общее дело.
— У меня есть такое предложение. Думаю, что оно нас больше всего устроит.
— А какое, Иван Трофимович? — спросил Поляков.
— Послать Игоря в институт.
— Но ведь поздно. Уже идут экзамены.
— Все же попытаться можно.
— А Игорь согласен ехать? — спросил Андрей.
— Вы должны его уговорить, ребята. Это в наших общих интересах. Я понимаю, будут всякие разговоры. Но это все-таки лучше, чем если он просто уедет в город.
И сразу же зашел разговор о том, кому быть теперь новым комсоргом. Все сошлись на Андрее. Но когда стали расходиться по домам, Рюмахин вдруг спохватился:
— Ребята, а быть одновременно комсоргом и паромщиком нельзя. — И, спускаясь с крыльца русаковского дома, он весело подмигнул будущему комсоргу: — Вот, к примеру, тебя вызывают в райком. Переправу не закроешь?
— Дед Ферапонт…
— Так добро, в его смену тебя вызвали. А вдруг в твою?
— Не поехал бы.
— Так тоже не выйдет. Может быть, дело такое важное, что нельзя не поехать. Конечно, подменить могут, а все-таки, Андрей, переходи на другую работу. Где, так сказать, что есть ты на ней, что нет тебя — людям да и делу без ущерба.
— Яйца считать на птицеферме?
— А что! Куры сводок не требуют, а кому они нужны, не к спеху.
— Одно плохо: там счетчик не требуется.
— Ну, тогда знаешь что, давай в киномеханики. Я и то подумываю, не стать ли мне киномехаником вместо монтера. Уж больно должность веселая. Включил мотор — и смотри кинокартину. И друзей у тебя много, что ни деревня — то друзья, и опять же, почет тебе, шутка сказать, еще никто картину не знает, а ты своим дружкам шепнуть можешь: «Не трать денежки, дрянь картина», — или зайти домой и сказать: «Тетя Даша, ты смотри, не прозевай, как только продажу билетов открою — будь тут как тут. Сама иди, мужика своего и ребятишек прихвати. Такая картина, тетя Даша, шедевр, фестиваль, гранд-при!»
— А мне-то зачем быть киномехаником? Паром не бросишь, а киносеансы не отменишь и подавно.
— Это верно. Так видишь ли, дело какое? Ежели ты паромщик — не постесняются, вызовут — подменят, мол. А ежели киномеханик — не вызовут. Скажут, никак нельзя его подменить. И тебе хорошо — знай крути пленку. И твоему начальству не хлопотно. На нет и спросу нет… — И вдруг, уже за воротами, воскликнул: — Смотрите, Нинка идет. Сразу видно — человек дела. Ну что ей всякие собрания! Опоздает — хорошо, придет к шапочному разбору — еще лучше.
Но никто не поддержал Рюмахина. С Богдановой что-то случилось. Идет понурая, никого не замечает. Да никак она плачет?
Нинка и впрямь была вся в слезах. Увидев Русакова, она бросилась к нему:
— Иван Трофимович, не могу я…
— Да что стряслось у тебя?
— Я понимаю, дура я, но ничего не могу с собой поделать.
— А ты можешь толком сказать, что там у тебя? — вмешался Андрей.
— Жалко, Андрюшенька. Понимаешь, жалко… Ведь я их растила, ведь они же мои — и я же их на мясокомбинат…
И заплакала навзрыд.
— Эх ты, слабохарактерная, — сказал Рюмахин. — А я так — пожалуйста, раз-раз — и куренок в супе.
Но и на этот раз никто не поддержал Володьку. Русаков сказал:
— Ты, Нина, ступай отдохни, а на мясокомбинат я поеду.
— Нет, нет, не надо, Иван Трофимович. Это моя обязанность. Володька прав: я слабохарактерная. — Она отерла слезы, глубоко вздохнула и уже более спокойно проговорила: — Машина подъедет к конторе, а я пока оформлю накладную. Триста петушков… — И, уткнувшись в грудь Русакова, опять заплакала: — Иван Трофимович, если бы вы знали, как жалко их… Особенно того голосистого. Никто лучше его по утрам не кричал: «Дай закурить, дай закурить!» — И сквозь слезы Нинка улыбнулась.