Один славный день…
В квартиру постучали. Не то, чтобы настойчиво, но дробно, чётко, громко. Тот, кто стоял по ту сторону двери, явно был в своём праве. Даже не спросив, «Кто там?», я поторопился отодвинуть засов. На пороге стоял почтальон, хмурый на вид дядька с тяжёлой сумкой через плечо.
— Есть кто дома из старших? — Спросил он.
— Нет… — Помотал головой я, и тут из комнаты, с привычной, хитроватой улыбкой на лице и синеньким горшком в руках, вышла бабка.
— Нехорошо… — Насупился в мою сторону почтальон, и окслабился, обращаясь к бабке:
— Гражданочка! Примите заказное, распишитесь!
Гремя крышкой эмалированной ночной посудины, бабка испуганно заторопилась в сторону туалета.
— Гражданочка! — Возмутился почтальон. — Задерживаете! Вы не одна!
Отодвинув меня в сторону крепкой рукой, служащий почты шагнул по коридору в сторону старушки, на что та отреагировала неожиданно для нас обоих:
— Убивают! — Закричала она и бросив к ногам почтальона горшок, заперлась в своей комнате, но, судя по звукам, осталась стоять подле двери.
Сняв фуражку, почтальон отёр клетчатым платком шершавую даже на вид, всю в веснушках, лысину и сокрушённо покачал головой:
— Ну, дела, хорошо, хоть не полный, но мне-таки надо, чтобы кто-то расписался за получение!
— Так давайте я… — Нерешительно предложил я.
— Делать нечего, видимо, придётся. — Вздохнул почтальон, протянув мне чернильный карандаш и почтовый бланк:
— Рисуй свою фамилию, адрес и распишись.
— Я только полной фамилией могу, подпись ещё не придумал, ничего? — Спросил я почтальона, и он махнул рукой:
— Сгодится. Делай, я и так тут у вас задержался.
Пока я старательно выводил буквы, бабка скрипнула дверью, выхватила из моих рук карандаш, поставила на почтовом бланке крестик, и вновь заперлась. Почтальон уставился на крестик, и поинтересовался:
— Это что?!
— Да, бабка не умеет писать. Расписывается крестиком.
— Ну и дела! — Изумился почтальон. — Давненько такого не видывал. — И протянув мне конверт с заказным письмом, вышел вон.
…В 1921-м, в Вышнем Волочке бабка служила у нэпмана и нянькой, и мамкой, и прачкой. Привыкшая к труду с малолетства, знавшая ремесло, она кружилась по хозяйству от утра до ночи. Наниматели бабки, люди небедные, а порядочные, хотя трефного не едали, ценили свою помощницу не только по субботам, но и во все прочие дни. Тронутые скромностью и усердием работницы, те люди решили принять участие в судьбе не юной уже девушки. Перво-наперво выучили читать по слогам, с письмом, жаль, не вышло, решили «оставить, как есть». Выпроваживая девицу на танцы каждую неделю, наряжали прилично, напутствуя встретить «порядочного надёжного человека». Так и выдали её замуж за военного. Бабка всю жизнь после поминала их добрым словом и прозрачной слезою.
…Не ведал про то почтальон, да и не узнает никогда. Сам-то он, впрочем, прошёл, как говорили «три класса и коридор» церковно-приходской школы, никаких наук не осилил, хотя почерк имел твёрдый, с наклоном влево, что выдавало в нём несогласие с устройством его жизненного уклада. Бабка же, пусть и подписывалась крестиком, а прожила со своим дедком в любви и согласии, как за каменной стеной, и считала себя счастливой до самого последнего дня.
Я так и вижу её, сидящей бок о бок с дедом на высокой кровати. Ноги не достают до пола у обоих. Дед прячет улыбку в усах, а бабка открыто хохочет, заливисто так, будто дитя:
— Быстро время бежит. Раз — и всё, нету его. И всё-таки, я везучая!
Именно тем и попрощалась она со мной. Пролетели её девяносто два годочка, словно один славный день.
Лето будет снится…
Лето будто снится. Чудится! Смотришь на него через смежённые медовым духом разнотравья, осоловелые от того веки, щиплешь себя за щёки, дабы проснуться и разглядеть получше, а там уж и нет его, — осень морщит некогда гладкий лоб вод.
— Рановато что-то, вам так не кажется?
— Да, чего уж там, совершенно с вами согласен.
Мокрые травы кудрявы, ветви дерев спешат примерить все, какие ни на есть у дождя серьги и нити бус. Только вот… жаль, — рвутся ожерелья в спешке, роняют деревья на землю жемчуга и бисер, стеклярус и аквамариновые бусины, но мало всем всего. Одним желается нарядов поболе, другим — украсить всех, кого только возможно.
Дождь уходит, но не изорванной дорогой, в синих клочьях луж, а лесом, где он вкусно и долго шлёпает босыми пятками по блестящей коже листвы, задевает серебристые от воды сосновые, будто меховые лапы, из-за чего его одежда скоро делается холодной и липнет к плечам.