— Ну? а ты что ж? Так и смолчала? — прервал Ми-хайло.
— Какой смолчала!.. Опять-таки ему стала хвалить тебя... «Ну, говорит, ступай себе». Ей-Богу, такой славный человек!..
— Ну, спасибо, старуха... Дай-ка я об эвтом подумаю, а после и ответ тебе дам. Да ты не забудь, смотри, все скажи, как поедешь.
Михайло думал дня два и решил сначала внутренне, что это дело неплохое — взять с молодого учителя рублей двадцать пять серебром за все лето.
Накануне своего отъезда в город Аксинья зашла на хутор проститься. Михайло предложил ей довезти ее в Салапихино на своей лошади и, сев с ней на телегу, обратился к ней с следующим вопросом:
— А что, ведь он, то есть барин-то твой, охаверник какой-нибудь... какие-нибудь прожекты любит небось?
— И, что ты, что ты!.. И такой-то смирный. Чтоб в карты или вино бы любил — и не подумает... Читает себе день-деньской да пишет; разве Подушкин этот, тоже учитель, забредет... так в шашки сядут... Да и то никакого буянства нет: сидят себе да свищут оба...
Михайло изложил ей все свои условия и, оставив старуху в Салапихине, вернулся домой.
— Ну, дочка, — сказал он Маше, — комнатку твою надо поопростать.
— Ну, что ж... я подмету хорошенько, платье свое вынесу.
— А где ты сама спать будешь?
— Где? да хоть к Алене пойду...
— Зачем? ты лучше в кладовой... Травы я возьму, а то голова будет болеть... очень уж дух сильно сперся. А сам на сеннике буду ночевать...
— Вот уж я на сене не люблю, смерть, — возразила Маша, — пыль такая... козявка всякая...
— А по мне эта козявка ничего...
Солнце село необыкновенно красно за теми полями, которые оборвались к реке против хутора такой крутой и зеленой стеною. Незадолго до заката прошел сильный дождь и, размочив всю окрестность, вызвал из нее тысячи свежих и крепких запахов. Воздух был истинно благорас-творенный. Мшистые и кривые стволы ракит, нагнутые над строениями, совсем почернели от сырости, и только стороны их, обращенные к заре, принимали чуть видный розовый колорит... Тусклые окна Михаилы стали совсем красные.
И Михаиле ощутил некоторое влияние живописной и благоухающей окрестности. Будучи в добром расположении духа, он кликнул Машу, дошивавшую у окна отцовскую рубашку, и велел ей достать из старого шкапа довольно плохую сигару.
— А много их там осталось, Маша? — спросил он, закуривая сигару не без тщеславия.
— Пять... нет, шесть. Одна вон куда закатилась. Михаиле вздохнул и вышел на порог своего жилища.
— Эка благодать Господня! — произнес он, перекрестясь, и, прислонившись к притолке, долго стоял, прищуриваясь и улыбаясь.
Как он переменился в эти шесть лет! Белокурые волосы окончательно поседели везде — и на висках, и на затылке, и на усах; лицом и телом он пополнел, но мелких морщин поприбавилось много... Вообще же старость наложила на него печать своего достоинства: он стал лучше на вид.
Долго стоял он у дверей и покуривал молча, пока наконец Маша не вышла к нему,
— Ты куда ж это? — спросил отец.
— Пойду к Алене... Уж скотину никак пригнали.
— Что ж ты, доить помогать?
— Вот доить! Так пойду посмотрю...
— А ну, как подоишь?
— Ну, что ж, если и подою? Руки-то не отпадут!.. Маша убежала, а Михаиле продолжал курить.
В этот день он ждал своего пациента, про которого столько наболтала кума, и голова его была так полна новостью положения, что он едва заметил, как мимо него, шагах в двадцати, прошли к реке все коровы, понукаемые звонким бичом маленького подпаска, как раздался грубый бас Степана, и как коровы, напившись, пошли опять к скотной. Одна из них, бурая, с белой головой и огромными рогами, даже очень долго стояла и смотрела на него, но была, как и другие, прогнана мальчиком, прежде нежели успела обратить на себя внимание озабоченного старца.
Ему бы теперь очень хотелось узнать повернее, который час, но белые стенные часы с лиловой розой на циферблате уж третий месяц показывали ровно двенадцать.
А между тем тот, кого он так ждал, давно катился по дороге от села к хутору, и молодой сын салапихинского управителя был осыпаем вопросами о стране и ее жителях.
— Говорят, у него есть дочь?
— Девчонка важная! — отвечал белокурый деревенский фат, — бедовая девчонка! Плясунья такая; гармонии эти пойдут, пляски, песни... Из себя высокая, — продолжал он, поднимая свободный от возжей кулак, — перехват здесь этак по-московски... улыбнется, знаете, и глазишка-ми... ух-ты!