Сейчас, одновременно с издевательским скабрезным жестом и возгласом «самбо», нацеленным в спину императора в изгнании, он уставился на английского полицейского с этакой улыбкой взаимопонимания и с ожиданием дальнейшего поощрения, но тот метнул на него взгляд, полный отвращения, смешанного с возмущением, и развернулся, чтобы проследовать вместе с сержантом и всем взводом к полицейскому участку. Какой-то момент здоровенный детина еще оставался на своем месте с застывшей на физиономии улыбкой, бросая взгляды на окна консульства, будто взвешивая, не следует ли запустить камнем в одно из стекол, и в смущении ограничился тем, что дважды пролаял «самбо» мальчонке, которого мать тащила за собой в абиссинскую церковь, куда направлялась вслед за монахами.
В состоянии душевной подавленности и нахлынувшей бессильной злобы у меня промелькнуло ужасное в своей определенности ощущение, что и сам я являюсь объектом наблюдения. «Есть око видящее и ухо слышащее, и все дела твои вписываются в книгу» — когда по прошествии двух-трех лет я прочел эти слова, во мне снова всколыхнулось то же самое ощущение вместе с воспоминанием обо всем произошедшем — как я обернулся и увидел Гавриэля Луриа, сидевшего в плетеном кресле и наблюдавшего за мною, наблюдающим за разыгрывающимся передо мною спектаклем. Он сидел у стола, положив ногу на ногу и откинувшись на спинку кресла, в одной руке держа сигарету, а другой опираясь на трость с серебряным набалдашником. Он наблюдал за всей этой сценой подобно зрителю театрального представления, в котором я, как и все прочие актеры, неосознанно принимал участие. Он излучал благое, вселявшее уверенность спокойствие, именно оно вместе со светившейся в его глазах располагающей улыбкой и избавило меня от ужаса перед всевидящим оком, чей взгляд ни с чем не сравним. Он был очень далек и одновременно с тем очень близок. Настолько далек, что превратил меня (и вместе со мною всех прочих участников спектакля, не чувствовавших этого всевидящего взгляда) в крошечного карлика, этакого на диво маленького мальчика-с-пальчик, и настолько близок, что каждый мимолетный оттенок чувства и мысли и легкое движение мизинца приобрели совершенно исключительное значение в канве древнего, таинственного и скрытого смысла.