— А как же, батюшка Михаил Юрьич! — отвечала та, ставя чашку и обтирая губы концом розового, в белую полоску, передника. — У Всех Скорбящих Радости была, за продление дней барыни-благодетельницы молилась...
— И митрополичий хор пел? — спросил Лермонтов, прекрасно зная, что митрополичий хор не мог петь в чуть ли не захолустной церкви Всех Скорбящих, но желая отвлечь бабушку от избранной ею неприятной темы.
— И-и, батюшка, какое там! — махнула рукой приживалка. — Солдаты надрывались козлиными голосами, а благолепие-то только от женского голосу и бывает...
— Скажи-ка, Мишенька, — вновь вступая в разговор и сосредоточенно нахмурив брови, спросила бабушка, — а Плаутин-то бывает в полку? Не манкирует службой?
О полковом командире Лермонтова бабушка говорила таким тоном, будто это он был поручиком, а её внук генералом.
Улыбнувшись с ласковой иронией, Лермонтов ответил, что бывает.
— То-то же! — сказала бабушка. — Он хоть и в чинах, а человек неосновательный, не при тебе будь сказано. Уж как куролесил в польском-то походе, что даже сюда об его галантериях слухи доходили...
Лермонтов опять забеспокоился. Ему показалось, что бабушка с другой стороны подбирается к той же неприятной теме.
— А что, Фёкла Филипьевна... — начал он, желая повторить свой манёвр, но бабушка перебила его.
— А Бухаров не остепенился? — строго спросила она. — Всё так же чижики в голове поют и всё так же дружит с Ивашкой Хмельницким?
Лермонтов любил своего эскадронного командира, человека непутёвого и неудачливого, но с доброй, открытой душой, и не давал его в обиду даже бабушке.
— Да он со мной дружит, родная! — ответил он.
Бабушка непривычно язвительно усмехнулась.
— С тобой да с Ивашкой! — сказала она. — Нечего сказать, хороша компания!..
Лермонтов знал, что после этого пойдут разговоры о мотовстве, о разорении дворянских имений, о долге перед отечеством и государем. И хотя бабушка из какой-то особенной деликатности никогда не делала ему прямых выговоров, он знал, что это всего-навсего её педагогическая метода. Поэтому, бросив в последний раз взгляд на освещённое лампадкой свежее лицо святого Михаила и черпая решительность в смутно ощущаемом чувстве обиды на бабушкины слова, Лермонтов поднялся.
— Я пойду, родная, — целуя сморщенную жёлтую руку, сказал он.
— Ну иди, иди, дружок, служба царская — прежде всего! — ответила бабушка, и в её голосе прозвучало раскаяние и сожаление о том, что Лермонтов уходит. — Иди, да не загуливай чересчур. Надеюсь, ты не отъедешь в Царское, не зайдя ко мне?
Когда Лермонтов, уже перешагнув порог бабушкиной спальни, закрывал за собой дверь, вдогонку ему прозвучало всегдашнее бабушкино предостережение:
— Мишенька, помни, что я не позволяю тебе ездить по чугунке! Смотри, коли проведаю — рассерчаю!..
— Да, да, родная, помню! — громко и с чуть заметным нетерпением в голосе отвечал Лермонтов, уже шагая по полутёмной галерее, которая вела на его половину. Потом, быстро оглянувшись, чтобы случайно не увидели слуги, он украдкой перекрестился и прошептал на ходу: «Слава Богу! Слава Богу!..»
Всё вокруг бабушки оставалось как будто прежним, привычным, уютным. Привычной и прежней казалась и она сама. Ненадолго это почти совсем успокоило его.
В понедельник утром Лермонтов проснулся в самом дурном расположении духа. Выгнав казачка Гаврюшку, пришедшего помочь ему одеться, он поднялся с постели, в ночной рубашке постоял у окна, отогнув штору, поглядел на громады домов, мутно серевшие за бледной завесой метели, потом, бесцельно побродив по комнате, сам разжёг трубку.
Сев по-дамски в так ещё и не испробованное седло, он обнаружил под собой свой любимый халат, бабушкин подарок, надел его и будто даже почувствовал некоторое облегчение.
Но радоваться всё-таки было нечему. Монго, приезжавший вчера навестить бабушку, которая доводилась ему тёткой, рассказал, что по городу уже поползли слухи о дуэли. Не сегодня-завтра они дойдут до Цепного моста или до самого Зимнего, а там... Впрочем, не будет ничего особенного, во всяком случае — ничего небывалого: военный суд, может быть, разжалование... А может быть, и нет: мало ли в Петербурге происходит дуэлей, несмотря на все запрещения.
Недаром Монго, которому как секунданту тоже угрожает суд — правда, не военный, а уголовный, — радуется, что причиной дуэли молва называет любовное соперничество. Он даже с удовольствием продекламировал стишки, которые тоже переносятся любителями новостей: