Как было условлено между секундантами, решили продолжить на пистолетах, и у Лермонтова опять появилась надежда на скорое окончание.
Его и Баранта развели на двадцать шагов, и Монго, передавая Лермонтову заряженный пистолет с угольно-чёрным воронёным стволом, громко сказал, что стрелять нужно по счёту, с места. Лермонтов кивнул.
Монго отошёл в сторону и, став рядом с д’Англесом, начал считать;
— Un!.. Deux!.. Trois!..[13]
Почти сразу же, покрывая его голос, раздался выстрел Баранта. Со странно возбуждающим, похожим на удар хлыста звуком пуля пролетела где-то совсем рядом, не задев Лермонтова. Бледный Барант сделал два быстрых шага вперёд, но, будто вспомнив что-то, остановился.
Лермонтов усмехнулся и вскинул пистолет. Он взглянул на своего противника, который, по всем правилам, стоял в три четверти оборота к нему, прикрыв грудь рукой, державшей пистолет.
На миг у Лермонтова возникло желание подержать Баранта подольше под дулом пистолета, но, увидев, что д’Англес уже готов закричать и броситься между ними, круто поднял дуло к бледному небу и нажал курок.
Эхо, упруго и раскатисто метнувшись к толстым елям, окружавшим поляну, отскочило в мелколесье и замерло вдали.
Лермонтов понюхал синий дым, жидкой струйкой выходивший из ствола, зачем-то дунул туда и отдал пистолет Монго.
— Едем! — нетерпеливо сказал он.
— Подожди, — ответил тот, — ещё не всё...
Лермонтов недовольно нахмурился. К ним подходили французы.
— Спроси, удовлетворён ли он, — вполголоса сказал Монго.
— Etes-vous satisfait, monsieur?[14] — обращаясь к Баранту, сухо, без всякого выражения спросил Лермонтов.
Беспокойно сияя глазами, голосом, дрожащим от трудно сдерживаемой радости, Барант ответил, что он entidrenent satisfait — вполне удовлетворён — и благодарит Лермонтова за оказанную честь.
Опустив смеющийся взгляд, Лермонтов снисходительно взял протянутую французом руку. Она слегка дрожала...
Когда они, разыскав Ферапонта, снова уселись в сани, Монго сказал:
— Каков шельма! Прикидывается маменькиным сыночком, а сам бреттёр[15]...
2
Горечь и злость, поднявшиеся в душе Лермонтова из-за дуэли, улеглись как-то быстро. Острое раздражение и вражда к французу поостыли, не было и страха перед наказанием: начальство пока ничего о поединке не знало, и была надежда, что и не узнает. Или узнает когда-нибудь не скоро, думал Лермонтов, когда он станет сивоусым полковником, как его эскадронный командир Бухаров[16], либо же лысым и очкастым «известным нашим сочинителем», как князь Пётр Андреевич Вяземский.
Будничные дела — занятия в манеже, парадировки, пеший строй — продолжались только до обеда, и Лермонтов почти не уставал.
Исключение могли бы составить караулы, длившиеся целые сутки, но за это время он нёс караул только раз — в Александровском дворце — и то лёгкий, так как двора в Царском ещё не было.
Погода здесь стояла тихая, ясная, морозная по вечерам и почти тёплая после полудня. Пообедав в артели, Лермонтов шёл на конюшню, сам седлал солового нетабельного мерина Августа (Парадёру и так доставалось в манеже) и ехал куда глаза глядят.
Въехав через Орловские ворота в парк, Лермонтов сворачивал в пустынную боковую аллею, огибавшую Большой пруд слева, радостно вдыхая сладковатый предвесенний воздух, щурился на пылавшие под солнцем огромные дворцовые окна или, глубоко запрокинув голову, глядел с седла на раннюю, прозрачную, как стекло, луну, тонувшую в безбрежной голубизне.
Бродившее в нём возбуждение было похоже на то, которое он испытывал всякий раз перед тем, как садился писать, но теперь оно словно раскалывалось на отдельные ощущения, и каждое из них существовало само по себе, не сливаясь с другими и не образуя того тревожно-звучного, зыбящегося целого, без чего, как давно заметил Лермонтов, садиться писать и не стоило.
«Не пишется! Не пишется! Не пишется!» — без огорчения напевал он, пуская Августа размашистой рысью посередине аллеи, по дорожке, протоптанной в вязком снегу другими лошадьми. И, ритмично подпрыгивая на стременах, вторил самому себе: «Зато как скачется! Как скачется! Как скачется!..»
В субботу, двадцать четвёртого февраля, Лермонтов дежурил по полку.
Ещё в день дуэли, в санях по пути домой, Монго настойчиво убеждал его «служить отлично, благородно» (он так и говорил этими словами, как писали в аттестациях), чтобы в случае чего иметь хорошие отзывы от начальства, и Лермонтов, неожиданно для себя самого, вот уже почти неделю строго, а главное — легко, следовал этому совету.
16