Выбрать главу

— Ага. Здоровенные такие. Впрочем, у меня тоже друзья найдутся.

— Сейчас не об этом речь, Брент. Опиши мне их.

Он описал. Их портреты оказались довольны близкими к тем, что нарисовала Грейс: один — толстый, с большими ушами, другой — потоньше, совсем молодой, с короткой стрижкой и в темных очках.

Я молчал, пока он протирал стойку, явно погруженный в свои мысли.

— Я никогда не причинил бы ей боли, — сказал он наконец.

— И вообще, наверное, сделал бы для нее все на свете.

Он кивнул.

— В том числе и солгал бы?

— Возможно. Если бы она попросила меня об этом.

Он как-то внезапно понравился мне этой своей бесхитростностью, мальчишеской застенчивостью по отношению к моей дочери и очевидной любовью к ней.

— Пожалуйста, попросите ее позвонить мне, — сказал он.

— Попрошу.

Я расплатился, потряс холодную и влажную, как у любого бармена, руку Сайдса и снова шагнул навстречу жаркому послеполуденному солнцу.

Глава 13

Когда я вернулся, ни Изабеллы, ни Грейс дома не оказалось. Зато на моей подушке лежала записка:

"Дорогой Расс. Извини, но я не могу больше оставаться дома одна. После ухода служанки я упала в ванной. Не ушиблась, но сильно испугалась. Грейс к тому времени уехала. Мама с папой примчались ко мне, подняли меня и теперь собираются отвезти к себе. Как же мне хотелось быть твоей маленькой, но никак не беспомощным младенцем. Уже начала скучать по тебе. Люблю.

Твоя Изабелла".

Какое-то время я простоял в нашей спальне, вслушиваясь в тишину, царящую в доме... Солнце уже клонилось к холмам, и сквозь разрисованное окно пробивался яркий, пронзительный луч света. Он расплескивался по ковру, вис на дальней стене и косо цеплялся за угол нашей кровати. И сразу так о многом я начал скучать! Об инвалидном кресле Изабеллы — хитроумном изобретении, которое поначалу я презирал, но, так как с каждым днем оно все больше становилось частью ее, я стал относиться и к нему со странной любовью; о пузырьках с лекарствами, постоянно теснившихся на ее тумбочке; о палке, опирающейся на свою четырехпалую лапу, всегда ожидающей Изабеллу около кровати; о журналах, каталогах, поваренных книгах, романах и путеводителях, что всегда валялись у Изабеллы на кровати; и даже о ее любимом одеяле.

Сейчас всего этого не было, и сама комната — наша комната — казалась отвратительно опрятной и прибранной, как номер в мотеле. Меня охватило чувство жестокого, ужасающего одиночества, когда возник призрак — и не в первый раз — этого дома и всей моей жизни без Изабеллы. Внутренний голос тут же напомнил мне, что бар с напитками совсем неподалеку, на первом этаже. Но я не двинулся с места. Продолжал стоять, залитый лучами безжалостного солнца, пронизывающего мир, — уже без моей жены.

Я оглядел комнату, думая о том, не заключается ли самое простое и... верное мерило человеческой личности во всех тех вещах, которые он любит, и не есть ли вся человеческая жизнь по сути дела — лишь время, которое требуется, чтобы открыть, что это за вещи, что он любит, и кто те люди, которых он любит? И здесь, в этой комнате, было так много того, что Изабелла нашла в своей жизни, чтобы любить: свисавшая на ниточке в окне хрустальная фигурка колибри; дешевая стеклянная фигурка ацтекского воина, которую мы купили в Мексике и которая теперь стояла стражем на нашем телевизоре; ее пианино — у дальней стены, во всей своей полированной, ухоженной красоте; ее книги — Неруды, Стивенса и Мура; сотни кассет — начиная от Генделя до звуковой дорожки «Твин Пике». Все это было залито лучами солнца, но по-настоящему высветилось и превратилось в бесценные сокровища лишь благодаря Изабеллиной любви.

И, пока я стоял перед ее пианино — оглушительно безмолвным сейчас инструментом — и разглядывал фотографии в рамках, расставленные на нем, я впервые осознал: из всего, что Изабелла любила в этой жизни, больше всего она любила меня.

Мы произносим наши клятвы, садимся в машину, разрезаем торт, вальсируем в нашем первом танце...

Я смотрел на все эти фотографии тысячу раз — возможно, каждый день — но смотрел походя. Они казались мне милыми и... совсем обычными, по своему чарующими в нашей обычной рутинной жизни. В конце концов, едва ли вообще найдется такая пара, у которой не оказалось бы пачки подобных фотографий. Однако в тот день, стоя один в нашей комнате, я увидел и действительно понял с пронзительной ясностью, что именно я, Рассел Монро, был главным достоянием Изабеллиной жизни.

Я, Рассел, который пять миллионов лет назад случайно наткнулся на нее, читающую в апельсиновой роще томик стихов.

Я — тот, кто поклялся вечно любить и почитать ее.

Я — тот, кто сидел в машине напротив дома Эмбер Мэй Вилсон, причем не единожды, а целых четыре раза, и — мучился вопросом, имею ли право войти, и знал, что однажды ночью все-таки в него войду.

Я — тот, кто вечно таскал с собой фляжку, чтобы никогда не быть слишком далеко от своего возлюбленного виски.

Я — тот, кто оставил ее одну, чтобы она упала в своей собственной ванной.

Я — тот, кто оказался отнюдь не первым, кого она по радиотелефону, который всегда в кармане ее одежды, позвала помочь подняться с пола ее страдающему, беспомощному телу.

Все равно именно я оставался ее главным сокровищем.

Солнечный свет продолжал прожигать комнату, прорывался в глубины моих глаз. Из-за него я чувствовал себя еще более одиноким, раскрытым, разоблаченным.

Когда я взглянул в зеркало, вмонтированное в створки платяного шкафа, то не увидел никакого Рассела Монро, а — лишь силуэт чего-то человекоподобного и — пустого блестящую оболочку, и только. Интересно, не то ли это было, что видела Изабелла, когда смотрела на меня: всего лишь контуры человека — там, где должна была бы находиться его сущность.

Я пошел вниз, с особой остротой реагируя на звук собственных шагов в опустевшем доме.

* * *

Джо Сэндовал, широколицый и дюжий, делал что-то со своей входной дверью, когда получасом позже я подъехал к его дому.

Он и Коррин жили в Сан-Хуан-Капистрано, в тихом городке, к югу от Лагуны, известном главным образом своей церковью, к которой ежегодно в марте прилетает огромное количество ласточек, в результате чего и церковь и ласточки превратились в легенду и — в место паломничества туристов. В этой же церкви венчались мы с Изабеллой — в знойное сентябрьское воскресенье, так похожее своей одуряющей жарой на сегодняшний день.

Сделав глоток из серебряной фляжки, я взглянул на выгравированную на ней надпись — «Со всей моей любовью. Изабелла».

Прервав свою работу, Джо молча наблюдал за тем, как я приближаюсь к нему.

За долгие годы работы на ранчо «Санблест» лицо его потемнело и испещрилось морщинами. Глаза его всегда, даже в сумерки, настороженно прищурены, что никак не вяжется с его в общем-то добродушным характером. По обыкновению его черные, с проседью волосы гладко зачесаны назад и стянуты на затылке в маленький хвостик.

Отложив отвертку, Джо протянул мне тяжелую, мягкую руку, сказал:

— С ней все в порядке.

— Сильно ударилась?

— Да нет, просто синяк, хотя порядочно напугалась. Входи. — Он обнял меня и ввел в дом, распахнув передо мной дверь. И только теперь я заметил, что он устанавливает второй засов, — определенно на случай появления Полуночного Глаза. — Коррин расстроилась, — прошептал он, когда мы вошли. — Ну, ты сам понимаешь...

Гостиная у них — маленькая, но уютная, обставлена недорогой мебелью от Сирса, имитирующей стиль времен первых американских колонистов. На дощатом полу — овальный плетеный коврик; на одной стене — семейные фотографии, а в углу над телевизором — простенький алтарь Девы Марии. Диван и кресла укрыты турецкими коврами ручной работы. На кофейном столике — томик Библии. В окне шумно гудит кондиционер. А рядом с ним стоит дробовик для охоты на оленей.

Коррин сидела в качалке, но встала, когда я вошел. Я обнял ее с искренней нежностью, чуть омраченной некоторой опаской, с которой большинство мужчин относится к своим тещам. Поначалу она приняла меня безоговорочно как мужа своей дочери, но постепенно, в течение последнего года, ее уважение ко мне колебалось в зависимости от того, как я заботился — или не заботился — об Изабелле. Никогда ни единым словом не обмолвилась она ни о чем таком, но я чувствовал: по мнению Коррин, я уделял ее дочери внимания много меньше, чем мог бы. Меня, в свою очередь, начало обижать такое ее отношение, хотя, признаться, не раз мне самому приходила в голову мысль: ведь и перед самим собой я выгляжу не очень-то красиво и если должен обижаться, то лишь на себя. Мужчина вообще устроен так, что его собственная совесть стремится предать его.