Об интимной стороне жизни она не говорила. Приютив ее у себя, Эльза отметила, что Жанна куда-то уезжает на субботу и воскресенье, слышала, как она возвращается под утро, слышала телефонные звонки. Ничего больше. Ничего серьезного, еще подумала она тогда.
Жанна открывает глаза и встречает взгляд Эльзы, устремленный на нее.
— Что случилось? — спрашивает она.
— Ничего. Просто я думала о тебе.
— Обо мне? Что именно?
— Я подумала, что у тебя все пришло разом — Франсуа, успех. Закон серийности.
Жанна улыбается и глубоко дышит.
— Сейчас я создаю моего ребенка. Мы создаем нашего ребенка.
Тома закрывает книгу, потягивается.
— Вот гады! — говорит он. — Я поехал, мне нужно в Бастид-Бланш.
— Я хочу с тобой, — кричит Пюк.
— Мы приедем попозже, — говорят в один голос обе женщины.
Солнце обошло платан, в тени стало прохладно. Жанна подымается, чтобы немного пройтись. Эльза остается одна. Она слушает «Волшебную флейту», арию Памины из второго акта. Пластинка стерлась за лето. Музыка пробегает по нервам, сообщая им чувствительность, точно это струны скрипки или голосовые связки. Воспоминания наплывают и как бы кристаллизуются вокруг арии.
Война. Эльза в Н. вместе с Гийомом. В том же городе нашла убежище Лотта Шёне, которая рассказывает им о Зальцбургских фестивалях, где она пела в «Волшебной флейте», а дирижировал Бруно Вальтер. «Сначала я была Паминой, а позднее Королевой ночи». Иногда Лотта садится за пианино и поет. Голос у нее удивительно хрупкий, кажется, вот-вот сломается, и чудесно прозрачный, так что Эльзе видится паутинка в капельках росы, дрожащей в утреннем воздухе. «У меня никогда не было сильного голоса, — говорит Лотта, — и только чистота позволяла ему господствовать над оркестром. Пела я всегда, сколько себя помню, еще ребенком, это было так просто — стоило только приподнять нёбо!» И она рисует движением руки форму этого сводчатого нёба, похожего на колокол, потом нажимает на свою диафрагму и ребра. «Кузница здесь, — говорит она, — путь должен быть свободен, открыт для звука, льющегося вместе с дыханием. Все это совершенно естественно, но требует большого труда, всей жизни, да, нужно отдать этому жизнь».
Через много лет, в Шанхае, Гийом случайно наткнулся на старую пластинку из разрозненного комплекта, намного более тяжелую, чем теперешние, на 78 оборотов, с красной наклейкой, где пес слушает, сидя перед рупором граммофона, «голос своего хозяина».
Это была пластинка с арией Памины в исполнении Лотты Шёне. Откуда и как попала она в лавку шанхайского старьевщика? Они слушали ее почти ежедневно, зимой — лежа в постели, летом — сидя у раскрытых окон, за которыми была ночь Нанкина. Они жили на верхнем этаже, на улице, где между домами тянулись пустыри или поля. После захода солнца появлялись люди, они шли быстрой неслышной поступью, неся на коромыслах деревянные ведра, которые опорожняли на возделанных участках, и запах человеческих испражнений повисал в воздухе.
Влажная жара, зловонные испарения, голос Лотты Шёне до сих пор слиты воедино в памяти Эльзы.
Музыка оборвалась, Эльза переворачивает пластинку. Последний акт оперы, партию Памины исполняет Пилар Лоренгар.
Солнце вот-вот скроется, оно медленно стягивает свой золотой полог с виноградников и верхушек пиний, свет сохранит еще на несколько мгновений ту же нежность, которая звучит в голосах Тамино и Памины. Потом всем завладеет ночная синева. Никогда не знаешь, куда тебя приведет нить памяти, разматывающаяся от воспоминания к воспоминанию. В последний раз Эльза видела Гийома зимой, на своей улице. А весной он умер. Она тогда возвращалась с работы, и он шел в том же направлении, но по другому тротуару, часто останавливаясь у витрин книжных лавок. Она замедлила шаг, чтобы немного отстать от него, она не знала, заметил ли он ее и не были ли книги только предлогом, чтобы подождать, пока она его нагонит. Они не общались уже много лет, а когда-то любили и нанесли друг другу почти смертельные раны. Она наблюдала за ним — он шел, останавливался, наклонялся к витринам. Разве можно прожить вместе, в такой физической близости, что ощущаешь на губах и языке вкус каждой клеточки любимого тела, в таком духовном единстве, и потом вдруг утратить все — так, что не осталось и следа от прошлого, запечатленного где-то на теле, написанного незримыми, но нестираемыми чернилами? Нет, мы жестоки и неверны, каждый из нас в свою очередь, и, случается, самая безбрежная нежность перерождается в бессердечность. Он говорил: «Приговоренный к смерти должен был бы вопить, отбиваться, я против сохранения достоинства». Когда стекло витрин отбрасывало свет на его лицо, Эльза видела чуть отяжелевшие черты, морщины вокруг глаз и на щеках, копну черных, почти без седины, волос. Потом он снова двигался вперед по затененной части тротуара. Он слегка ссутулился, фигура его приобрела массивность, но походка осталась прежней, и он все так же по-звериному принюхивался к чему-то, втягивая воздух, выставив вперед подбородок и откинув голову. Эльза обогнала его, потом остановилась у витрины, теперь они повторяли этот маневр по очереди, так что впереди оказывался то один, то другой. Завтра он, возможно, позвонит ей, подумала Эльза, и спросит, не ее ли он видел накануне, или, даже не упомянув про эту встречу, заговорит о чем-нибудь другом. Она не заметила, как он исчез, свернул, вероятно, в переулок направо, когда она его обогнала. Но он так и не позвонил. А несколько месяцев спустя позвонил Франсуа и сообщил о его смерти.