— Мариста, — голос отца звенел сталью. — При чём тут Хортенс, я не понимаю, каким боком мои личные дела касаются нашей дочери?
— Твои личные дела?! — голос матери стал непривычно-высоким, почти визгливым. — Твои?! Это наш дом, позволь тебе напомнить, и моего здесь не меньше половины, и я тоже имею право решать. И я категорически против того, чтобы выродок этой шлю…
Тишина наступила резко, внезапно — и в небе, и в родительской спальне. Гроза то ли выдохлась, то ли наоборот — набиралась сил перед новым решающим боем.
А потом случилось нечто ещё более невероятное, невозможное и невообразимое: в тишине раздался звук хлёсткого хлопка, разорвавшего тишину, как взмах хлыста, а затем… А затем я услышала, как мать плачет.
* * *
— Всё останется так, как есть, Мариста, — голосом отца можно было бы резать застывшее масло. — На десять лет. Прекрати выть. Хортенс вообще ни о чём не узнает, через месяц она отправится к тётке, потом школа, КИЛ… Не так уж часто она вообще будет бывать дома.
— Ты хочешь выгнать из дома родную дочь из-за этого ублюдка?! — вскидывается мать. Я не вижу её, но в интонациях этого почти незнакомого голоса мне чудится что-то звериное, отчаянное и в то же время яростное, шипящее, как у нашей окотившейся кошки, когда сынок Коттенс попытался выхватить новорождённого котенка для игры в зоологический сад.
КИЛ! Отец заговорил об этом, как о чём-то решённом, о чём-то совершенно естественном, хотя ещё неделю назад и слышать о нём не желал! Но в данный момент страх перекрыл во мне все прочие чувства.
— Выбирай выражения, Мариста, — у отца этих звериных нот нет, но и человеческих до крайности мало, лёд и сталь, а точнее — камень, как его дар. — Если тебя что-то не устраивает, ты всегда можешь навестить свою мамашу и поселиться на это время в гадюшнике, именуемом её домом…
Это он так о бабушке?!
— Но учти, Хортенс останется со мной, и ты больше её не увидишь. Так что выбор у тебя есть. И не дай святой Лайлак, ты и завтра будешь ходить по дому с этим пожухлым лицом. Остынь. И забудь.
— Куда ты?! — взвыла мать, а я бросилась бежать прочь, уже не боясь темноты — врываясь в неё, как одержимая.
Подальше, куда угодно, только подальше от этого ужаса, которого просто быть не должно и быть не может! На секунду я замерла на лестнице, раздумывая о том, а не пойти ли в сад, в лес, не уйти ли вообще из дома, где мама плачет, а отец называет дом бабули «гадюшником», но быстро передумала — на такой безумный и решительный шаг моей смелости явно бы не хватило. Вместо того, чтобы спуститься на первый этаж, где была опасность столкнуться с отцом, я начала подниматься наверх.
Четвёртый этаж пустовал всегда, сколько я себя помнила. Все четыре комнаты были закрыты, ключи хранила наша экономка Руста, но в самом конце коридора у окна стоял маленький диванчик со стопкой декоративных, любовно вышитых матерью подушек. Именно на нём я собиралась посидеть, попробовать убедить себя в том, что подслушанный разговор мне приснился. И, возможно, немного поплакать тоже.
Шаги отца прогрохотали по лестнице, постепенно затихая — и наконец, смолкли. На четвёртом этаже было темно. Окно — единственное, как раз над тем самым диванчиков в конце коридора — оказалось весьма сомнительным источником света, разве что только редкие молнии разрезали темноту небесного луга. Грохот возобновился, но более слабый, уже не такой пугающий.
Двери комнат были и в самом деле закрыты, но, уже подходя к диванчику, я обратила внимание на блеснувший ключ в одной из замочных скважин.
Наверное, потому, что он торчал снаружи.
* * *
Я уставилась на него почти зачарованно, забыв в этот момент и о своих горестях, и о грозе, и о кровожадной тьме, поглаживающей мои колени и пытающейся прикусить кончики пальцев. Я коснулась гладкой поверхности — она показался мне неестественно тёплой, словно кто-то недавно сжимал ключ в руках, а ведь здесь, наверху, даже слуги бывали редко. Я потянула ключ на себя — и он выскользнул, обнажая чёрный провал замочной скважины.
«Подглядывать — нехорошо!»
А называть дом бабушки гадюшником — хорошо? А кричать на маму и бить её? А говорить все те нехорошие слова — хорошо?
Мне хотелось заглянуть в эту комнату, прильнуть к чёрному проёму в форме расплывшейся перевёрнутой капли и убедиться, что комната пуста. Если бы не темнота вокруг… Торопливо, стараясь не задумываться, сняла с крючка стеклянный купол настенного светильника — пришлось забираться на диванчик, и я проделала это в обуви — сегодняшняя ночь явно была критичной для моего воспитания и всех намертво вложенных в голову маленькой Хортенс устоев и правил. Раздобыв светильник, попыталась выдернуть оплывшую толстую свечку — безуспешно, некогда уже оплавившийся воск слишком крепко её удерживал. Тогда я зажмурилась и сжала ладонями толстое стекло светильника, как обычно, попытавшись представить себе прекрасный небесный луг и цветочную поляну, полную божественных соцветий. Но в этот раз я увидела только небо, неправдоподобно чёрное, каким оно не бывает даже самой глухой и глубокой ночью, распускавшиеся на нём огненные лилии казались всполохами жаркого голодного пламени. Сначала их было три, потом пять, а потом — бесчисленное множество. Они становились всё больше, пылающие лепестки пульсировали, как отрезанные кусочки живого сердца, стремясь дотянуться до земли, беспомощной перед их могуществом.