— Она вскрикнула и открыла глаза, и он снова припал к полу, боясь, что сделал что-то не то, что причинил боль своему божеству.
— Лорн… — голос у нее был тихий и хриплый, словно сорванный; она кашлянула и снова позвала, — Лорн…
Он поднялся, оперся лапами на край ложа; глаза у божества были темные, больные. Она подняла руку, словно преодалевая слабость, и, едва касаясь, провела по медно-рыжей гладкой шерсти.
— Лорн…
И тогда он сделал единственное, что мог сделать. Он потянулся, поднимаясь на задние лапы, дрожа от напряжения и страха, и ткнулся твердым влажным носом ей в щеку, в шею, чувствуя горячечный жар ее кожи, вдыхая знакомый запах молока, меда и горьких трав, зарылся мордой в ее пушистые мягкие волосы и замер так.
Тонкие руки обняли его, она потерлась щекой о длинное мягкое ухо, и Лорн шумно вздохнул, успокаиваясь немного — вот же она, вот, никуда не ушла, не пропала…
— Сон, Лорн… страшный сон. Но ведь это только сон, да? — пробормотала, жалко улыбаясь, — Страшно, Лорн… так страшно… Ты понимаешь?..
Он высвободился из тонких слабых рук и посмотрел темно-янтарными глазами в лицо своего божества, мучительно морща кожу на лбу.
— Понимаешь, Лорн… я не знала, что он такой… я что-то не то говорю, ведь этого не может быть, в это нельзя поверить, а я верю… Что же это, что же это… неужели это и есть — Тьма?..
Лорн снова вздохнул. Он ничего не понимал в Свете и Тьме. Он умел только любить ее — свою хозяйку, госпожу, свое божество, он видел, что ей плохо, и не знал, как помочь, а потому коротко тихо заскулил и снова ткнулся носом, лизнул ее в щеку, в нос, в губы, — и вдруг почувствовал привкус соли. Он уже успел забыть свой сон — но привкус соли на языке внезапно пробудил в нем страх — огромный, всепоглощающий, необъяснимый, и он снова заскулил, заскулил тоскливо и протяжно, как одинокий щенок, которого забыли, бросили в ночном лесу.
— Что ты, Лорн… что ты… — она притянула к себе узкую рыжую морду и коснулась горячими губами его влажного носа, и он ощутил новый, до ужаса знакомый запах — запах крови, и долгая дрожь прошла по всему его телу.
Она приподнялась на постели; села.
— Что ты, малыш… ты боишься? Я напугала тебя? — хрипловатый со сна голос звучал ласково, но Лорн попытался высвободиться из ее рук — попытался неуверенно, почему-то этого нельзя было делать, и он понимал это, а ему было страшно, так страшно, но она прижимала его голову к своей груди, он дрожал, слушая стук ее сердца — быстрый, словно бы захлебывающийся, а ее тонкие пальцы зарывались в густую жесткую шерсть на его загривке, гладили так успокаивающе — какие у нее добрые руки…
— Я сумасшедшая, Лорн, — тихо прошептала она, — Сумасшедшая… я безумна, Лорн… рыжий мой зверь… понимаешь?
Он не понимал. Он только тихонько поскуливал и все норовил высвободиться, заглянуть в лицо, а она не пускала его — удерживала мягко и настойчиво, и что-то говорила — тихо, монотонно, убаюкивающе…
— Этого не могло быть. Я не могу больше. Не могу. Я не хочу это видеть, это не может быть правдой, не может, слишком страшно, я только человек, мне больно, зачем, зачем, за что, почему это — со мной, зачем, за что…
И вдруг, выпустив его, закрыла лицо руками, вздрагивая всем телом, и медленно, без стона повалилась на постель.
Нельзя так больше, невозможно…
Зачем ты пытаешься уничтожить то, что через века очнулось в тебе? Зачем ты хочешь убить себя?
Убить себя?..
Как хорошо было бы думать, что эта любовь — некий подвиг, жертва, коей она сможет спасти проклятую мятежную душу… Но она-ночная не умела так думать о себе, а ее-дневную эти мысли ужасали, ибо по ним она догадывалась, сколь глубоко яд проник в ее сердце. Но зачем это Врагу? Много ли проку ему в слабой безумной девчонке? Или в ее мучениях находит он радость, или лестно ему, что и за Гранью Мира он достаточно силен, чтобы увлечь во мрак еще одну душу?
Найди в себе силы поверить. Пусть тебя учили по-другому: поверь себе. Вопреки всему — поверь.
И — что тогда?
…и, слезами омытые, закроются неисцелимые раны; рухнет заклятье, и истает цепь — ибо только любовь может разбить оковы ненависти. И он будет свободен…
Она плакала и улыбалась, и пламя свечей дрожало, расплывалось в ее глазах, и не было счастья горше, чем сознавать — так будет, и это сделает — она… И непослушными дрожащими губами она шептала странные слова чужого языка, сейчас не казавшегося ей ни странным, ни чужим: кори'м о анти-этэ, Тано мельдо… кори'м о анти-этэ…