Генерал Еременко поздравлял бойца, который вышел из окружения, застрелив при этом шесть немцев. Боец ему ответил: «Товарищ генерал, я должен был пробраться — у меня было донесение товарищу лейтенанту…»
Расчет зенитной батареи чествуют: сбили семнадцать самолетов. Люди просят: «Поспать бы часа три. Потом собьем восемнадцатый…»
Когда отряд Красной Армии входит в деревню, крестьяне несут все: сало, мед, сметану. Я хотел заплатить одной крестьянке за яйца. Она сказала: «Не возьму. Моего кто-нибудь тоже накормит…»
Немцы надеялись вызвать гражданскую войну. Но стерлись все грани между большевиками и беспартийными, между верующими и марксистами: одни защищают время, другие пространство, но и время и пространство — это родина, это земля, это такая-то высота, такой-то рубеж, такое-то селение. За Красную Армию молятся в старых церквах, купола которых затемнены, чтобы не служить приманкой немецким летчикам. За Красную Армию молятся муфтии и раввины. Для старых бабок в деревне Гитлер — это антихрист. Для молодого астронома, шорца, отец которого верил в колдовство и отдавал последнюю овцу шаману, Гитлер — это тьма.
Миллионы людей только-только начинали жить. Это были их первые книги, первые театры, первое счастье. Грохот взрыва отдался далеко окрест: взлетела вверх плотина Днепрогэса. Все отдать, только не быть рабами немцев!
И вот идут в темноте новые эшелоны. Люди под пулеметным огнем копают картошку. Гибнут, но спасают мешок с мукой. Гибнут, но спасают ребенка. Старые люди маршируют с винтовками, жмурятся, хотят быть снайперами. Девушки на высоких каблучках деловито спрашивают, как кидать зажигательные бутылки. Бойцы на фронте в свободные минуты изучают тактику. Между двумя атаками поэты на позициях читают стихи бойцам. В темноте блиндажей рождаются народные полководцы. Стали пресными все слова. Люди доверяют только оружию. Никто не считает жертв. Никто не говорит о лишениях. Народ стал героем, и народ, как рядовой боец, не понимает, что он — герой.
Мы знаем, что немцы глубоко врезались в нашу землю. Мы сумеем пережить дурные сводки. Мы знаем, что хорошие сводки впереди. Мы не тешимся иллюзиями, мы не воюем на ходулях.
Рассказы о доблести наших людей скромны, даже серы. Для литературы это плохо: подвиг летчика, пошедшего на таран, излагается так, как будто речь идет о рыбной ловле. Но для победы это замечательно: нельзя быть героями только по праздникам, победит тот народ, для которого героизм — будни.
10 октября 1941 года
Москва — город моего детства. Я хорошо помню Москву прошлого века. Я вырос в тихом Хамовническом переулке. Зимой он был загроможден сугробами. Летом из палисадника выглядывала душистая сирень. В соседнем доме жил старик. Когда он проходил сутулясь, городовой на углу переулка подозрительно хмурился. А студенты и рабочие часто заходили в наш переулок, пели «Марсельезу», что-то кричали перед соседним домом: они приветствовали Льва Толстого. Это была сонная, деревянная уютная Москва с извозчиками, с чайными, с садами.
Я помню баррикады в 1905 году — я был мальчишкой, я помогал — таскал мешки… Я помню бои в семнадцатом. Все это мне кажется далекой стариной.
Москва менялась с каждым годом. Вырастали новые кварталы. Зимой снег жгли, как покойника. Автомобиль сменил санки. Обозначились новые площади. Дома переезжали, как люди, улицы путешествовали. Город казался гигантской стройкой. Его заселяла молодежь, и только воробьи казались мне старожилами, сверстниками моего детства.
Я знал Москву в горе и в счастье, в лени и в лихорадке. Она сохранила свою душу — не дома, не уклад жизни, но особую повадку, речь с развалкой, добродушие, мечтательность, пестроту. Она не похожа ни на один город. Прежде говорили о ней «огромная деревня». Я скажу «маленький материк» — отдельный, особый мир.
Вот узнала Москва еще одно испытание. За нее теперь идут страшные бои. Если пройти по московским улицам, ничего не заметишь: они выглядят, как всегда. Те же переполненные трамваи и троллейбусы, те же театральные афиши на стенах, те же женщины с кошелками. Но лица стали другими: глаза печальней и строже, реже улыбки. Есть старая поговорка: «Москва слезам не верит». Москва верит только делу — не словам, не жестам, даже не слезам.
В первые недели войны Москва многого не понимала. Тогда были слезы на глазах. Тогда были женщины, которые суетились, куда-то тащили узелки с добром, тогда были тревожные вопросы. Не то теперь: Москва, как многие люди, может волноваться перед опасностью. Но когда опасность настает, Москва становится спокойной.