Не знаю, сколько часов мы пробыли в полете, но, когда сели, было темно. Сели мы не на тот аэродром, где меня должны были встретить. Пристроился в машину, кажется, известинца. И вдруг (боже, сколько уже раз было это «вдруг») нас обгоняет «виллис», и кто-то машет мне рукой, останавливает нашу машину. Из «виллиса» выскакивает Лева Ющенко. На объяснения нет и секунды. Мчимся на невероятной скорости. Подкатываем к подъезду «Правды», и тут оказывается Юрий Жуков. У него тоже нет времени, чтобы справиться, жив ли я. Он тащит меня… Нет, не в редакцию, а в типографию, к линотипу.
— Диктуй… В номере тебе оставлено четыре колонки.
Я, наверное, покривил бы душой, сказав, что пришел в восторг от представившейся возможности блеснуть искусством, которому столь методично и упорно учил меня Жуков с того самого момента, как я стал его заместителем. Диктовать в номер репортаж на четыре колонки, да не машинистке, а линотипистке, мне еще не случалось. Все в этой истории складывалось невероятно — и начало, и конец.
По всей видимости, я измучил линотипистку, себя довел до предела, но репортаж поспел почти вовремя. Юрий читал гранки тут же, у линотипа, и, к моему удивлению, почти не правил. Несколько строк вычеркнул, несколько слов вписал.
…Утром на летучке нечаянно-негаданно я оказался в центре внимания. И очень порадовало, что товарищи отметили всех, кто в той или иной степени был причастен к публикации: не забыли одарить добрым словом и Тихона, и линотипистку, и конечно же Леву Ющенко, так оперативно перебравшегося с одного аэродрома на другой.
Было это недалеко от Берлина. Май дышал полной грудью. И звезды горели в полный накал: от кого и для чего им теперь было маскироваться?! И мысли приходили в голову совсем мирные, уснуть от них было невозможно. На зорьке птицы пели, тоже ведь учуяли, что война кончена, невесть откуда прилетели тревожить солдатские души.
В общем расцвела всеми красками весна. Такая, о которой мечталось в окопе и землянке, на госпитальной койке и на марше. Не надо было убивать, и не надо было беречь себя от смерти. И хотя раны еще ныли, и стоны товарищей еще в ушах стояли, и тоска сжимала горло, весна брала свое.
В такую ночь произошел у меня разговор с майором Михаилом Опариным. Судьба нас впервые свела в августе сорок первого под Ижорой. Много раз затем она нас разлучала и сталкивала, а теперь, когда уже дым над рейхстагом развеялся, мы опять встретились.
Тогда, в августе сорок первого, Михаил сказал:
— Нам, брат, погибать никак нельзя… Победим и такое на земном шарике сотворим, что на тысячу лет поколениям оставим на диво. Завидовать ведь будут… Точно.
В ту пору такие речи воспринимались по-особому, их запоминали на всю жизнь. В словах тех не было бахвальства, но была неудержимая страсть к жизни, вера в свою большую судьбу и, главное, не любование тем, что уже сделал, а любовь к тому, что предстоит свершить.
И вот встреча в лесу, недалеко от Берлина. Опарин постарел. Впрочем, нет, он стал старше — это совсем другое. Минувшие четыре года — десятилетиям не чета… Не о ратных подвигах в ту ночь говорил мой друг, хотя и было ему что рассказать: через тысячи смертей прошел он. Мыслями был в будущем, в котором для себя не видел передышки.
— Мне бы только от последствий контузии избавиться… Пули и осколки — черт с ними, пускай торчат в теле… От болей в голове бы избавиться — и такое еще натворю…
— Чего же?
— Да мало ли дел!..
Давно не видел я Опарина, а дошел-таки до меня слух: здравствует в Сибири, крепким колхозом верховодит.
Сколько же Опариных повстречалось на дорогах войны! И когда вспоминаешь их поименно, воскрешаешь для себя их образы, невольно охватывает какое-то чувство гордости за то, что посчастливилось с такими дружить, за то, что хоть в малейшей степени причастен к тому, что они сотворили доброго в мире.
И почему-то всегда, когда мысль обращается к этим людям, по ассоциации, суть которой не могу определить, возникают воспоминания о другой ночи, предшествовавшей гибели истинно замечательного журналиста Петра Лидова. Он погиб под Полтавой, на аэродроме, на котором базировались американские «летающие крепости», совершавшие челночные перелеты через Ла-Манш к нашим украинским степям.
Мы сидели на окраине взлетного поля, вспоминали минувшее, рисовали себе картины завтрашнего. Петр был по природе лириком и потому в каждом человеке стремился отыскать прежде всего черты поэтические. Он искренне был убежден, что после войны создаст многокнижную поэму о тех, кто в тяжелый для Родины час надел солдатскую шинель, оставив любимое дело, любимых людей. Петр сам был частицей их жизни. Вражеская бомба убила его, и планам талантливого летописца Великой Отечественной не суждено было свершиться. Но десятилетия спустя, перечитывая написанные Лидовым главы задуманной им поэмы, все отчетливее представляешь себе душевное богатство и мужество тех, с кем сегодня не можешь разделить радость завоеванной в борьбе победы над злом. Победы личной и общенародной. Победы, озаряющей дорогу всех лет жизни, определенных каждому судьбой. Победы, счастье которой оставляешь в наследство детям и внукам. Победы, в которой есть частица твоих физических и духовных усилий, капля твоей крови.